— Como una princesa
[119]
, — прошептала она.
— Como una puta
[120]
, — сказала девушка.
Criada сжала ей руку. Шикнула на нее, сверкнув в свете лампы единственным глазом. И сказала, что ее возьмет замуж большой человек, богатый человек, и она будет жить с прелестными детьми в шикарном доме. Сказала, что на своем веку она знала многих таких.
– ¿Quién?
[121]
— Muchas
[122]
, — прошипела criada. — Muchas.
Причем эти девушки, по утверждению criada, по красоте к ней даже близко не стояли. Ни ее достоинства у них не было, ни изящества. Девушка не отвечала. Через плечо старухи она смотрела в глаза будто какой-то своей сестры, которая там, в зеркале, стоически выдерживает тяготу неминуемого крушения надежд. В безвкусном будуаре, который и сам по себе представляет собой помпезную имитацию других комнат, других миров. Смотрела и пыталась разглядеть в отраженной трюмо своей собственной фальшивой надменности этакий щит против настойчивых уговоров старухи, ее увещеваний и обещаний. Стояла в позе сказочной девы, с презрением отвергающей подношения ведьмы, спрятавшей среди них жало несказанной порчи. Его укол повлечет притязания, от которых не избавишься, и ввергнет в состояние, из которого вовек не выйти. И, как бы обращаясь к девушке из зеркала, она сказала, что человеку не дано знать, где он ступил на путь, которым следует, но то, что он на нем уже стоит, знать можно.
– ¿Mande? — возмутилась criada. — ¿Cual senda?
[123]
— Cualquier senda. Esta senda. La senda que escoja
[124]
.
Но старуха сказала, что у некоторых и выбора-то нет. Сказала, что, если ты беден, любой твой выбор — это палка о двух концах.
В этот момент она стояла коленями на полу, перекалывая булавки в подоле платья. Изо рта она уже все булавки вынула, разложила на ковре и брала их теперь с ковра по одной. Девушка смотрела на ее отражение в зеркале. Старуха кивала седой головой у ее ног. Подумав, девушка сказала, что выбор всегда есть, даже если этот выбор — смерть.
— Cielos
[125]
, — сказала старуха. Торопливо перекрестилась и продолжила работу.
Когда она вошла в салон, он стоял у стойки бара. На помосте музыканты собирали инструменты, настраивали их, и время от времени в тишине звучали отдельные ноты и аккорды, как будто здесь готовятся к какой-то церемонии. В темной нише за помостом стоял Тибурсио, курил сигарету, обвив пальцами тонкий мундштук из черного дерева, инкрустированного черненым серебром. Бросил взгляд на девушку, потом устремил его в сторону бара. Смотрел, как парень обернулся, расплатился, взял свой стакан и, спустившись по широким ступеням с поручнями из крытых бархатом канатов, вышел в салон. Медленно выпустив дым из тонких ноздрей, Тибурсио открыл дверь у себя за спиной. В мимолетном потоке света обрисовался темным силуэтом, на миг отбросив длинную тонкую тень на пол салона, потом дверь снова закрылась, и он исчез, будто его и не было.
— Está peligroso
[126]
, — прошептала она.
– ¿Cómo?
[127]
— Peligroso. — Она обвела взглядом салон.
— Tenía que verte
[128]
, — сказал он.
Он взял ее руки в свои, но она лишь с гримасой боли смотрела на дверь, где только что стоял Тибурсио. Схватив Джона-Грейди за запястья, она стала умолять его уйти. Из сгущения теней выплыл официант.
— Estás loco
[129]
, — шептала она. — Loco.
— Tienes razón
[130]
.
Она взяла его за руку и встала. Обернувшись, что-то шепнула официанту. Джон-Грейди встал, сунул в руку официанта деньги и повернулся к ней.
— Debemos irnos, — сказала она. — Estamos perdidos
[131]
.
Он сказал, что даже и не собирается. Что он этого не сделает и что она должна побыть с ним, но она сказала, что это слишком опасно. Что теперь это стало слишком опасно. Заиграла музыка. Плавное басовое легато виолончели.
— Me matará
[132]
, — едва слышно проговорила она.
– ¿Quién?
[133]
Но она лишь качала головой.
– ¿Quién? — не отступался он. — ¿Quién te matará?
— Eduardo.
– ¿Eduardo?
Она кивнула.
— Sí, — сказала она. — Eduardo.
Той ночью ему снились вещи, о которых он только слышал; снились, хотя она ему о них не говорила. В помещении со стенами из завешенного флагами гофрированного железа и таком холодном, что его дыхание клубилось туманом, настил пола, застланного дешевым красным ковром, поднимался ярусами, на которых рядами стояли фанерные стулья с откидными сиденьями для зрителей. Перед ними грубый деревянный помост, сцена оформлена в виде ярмарочной платформы на колесах, над ней армированный кабель, идущий к горизонтальной оцинкованной железной трубе с навешенными на нее прожекторами, каждый с целлофановым светофильтром — красным, синим или зеленым. И волнистый занавес из уплотненного велюра, красного как кровь.
На стульях сидят туристы с театральными биноклями на шеях, официанты принимают у них заказы и разносят напитки. Когда свет в зале убавили, на помост пружинистым шагом вышел конферансье, снял шляпу, поклонился и с улыбкой воздел руки в белых перчатках. В кулисах стоял и курил alcahuete, а за ним взволнованно толпилось множество самых бесстыжих карнавальных персонажей: накрашенных блядей с голыми грудями, какая-то толстая тетка, вся в черной коже и с хлыстом, с ней юная пара в священнических облачениях. Какой-то то ли поп, то ли жрец, а рядом с ним сводня и козел с золочеными рогами и копытами в напяленном на него плойчатом воротнике из багряного крепа, широком и жестком, как у средневековой инфанты. А вот юные распутницы с нарумяненными щеками и синевой под глазами — эти держат свечи. И трио женщин, держащихся за руки, тощих и изможденных, будто вчера из лечебницы; все три одеты с одинаковыми нищенскими потугами на роскошь, и столько на них белил, что каждая бледна как смерть. В центре собрания на жестком ложе, словно жертвенная дева, лежит юная барышня в белом кисейном платье, со всех сторон обложенная искусственными цветами бледных пастельных тонов, навевающих мысль о том, что яркость у цветов отнята временем и солнцем. Будто они выкрадены с какой-нибудь затерянной в пустыне могилы. Грянула музыка. Какой-то древний кондукт-ро́ндель, слегка отдающий маршем. При этом в музыку периодически вклинивались щелчки, какие возникают, когда игла проскакивает царапину на черной шеллачной пластинке, а крутили пластинку, видимо, где-то за кулисами. Свет в зале окончательно погас, так что освещенной осталась только сцена. Поскрипывали стулья. Там и сям раздавался кашель. Музыка стихла настолько, что остался один шорох иглы да периодические щелчки — то ли неправильный метроном, то ли тиканье часов, в общем, что-то зловещее. Звук, намекающий на тайную цикличность, молчание и безграничное терпение, каковым только кромешный мрак может дать должное пристанище.