– Я… – Она замолчала.
– Я вас спрашиваю, согласитесь ли вы с тем, что я только что изложил, или же предпочтете вместо этого объяснить противоречивость утренних показаний?
– Ну… Билли… – Новая пауза, и она опять начала плакать, на этот раз прерывисто, некрасиво, горько.
– Наша цель – истина, – продолжал Питер. – Ведь речь идет о зверском убийстве молодой девушки и в этом зале вершится закон. Так что я вновь спрашиваю вас, миссис Макгуэйн, спрашиваю перед достопочтенными леди и джентльменами, собравшимися в зале, оторвавшимися от своих личных дел ради того, чтобы уделить время этому серьезнейшему делу. Как вы можете объяснить противоречия в ваших показаниях?
Говорить она была не в силах и лишь опустила заплаканные, в черных потеках глаза. Ложь ее не вызывала презрения у присутствующих, потому что все они понимали, что единственным стремлением ее было защитить мальчика, которого она растила. Она с тревогой глядела на присяжных, а те в ответ смотрели на нее. В пыльном и усталом вечернем сумраке этого зала сидела женщина, по показаниям которой будет осужден человек, которого она любила как сына. Горе женщины было неподдельным, но думать об этом Питер не мог. Единственной его заботой было уничтожение ее как свидетельницы.
– Можете объяснить ваши показания? – резко спросил он.
Миссис Макгуэйн покачала головой.
– Нет объяснений? Должен ли суд опустить все вышесказанное, не принимая этого во внимание?
Она молчала.
– Значит, ваше свидетельство – выдумка с начала и до конца?
Ответа не последовало.
– Больше вопросов не имею, Ваша честь.
Он собирался быстро улизнуть из Ратуши и тихо-мирно пообедать, но перед ним внезапно возникла короткая коренастая фигура и румяное лицо Хоскинса: начальник отдела убийств стоял возле двери лифта на третьем этаже. Питер молча кивнул своему шефу, человеку, благожелательность которого нельзя было назвать безусловной, любителю галстуков-бабочек и в прошлом, как поговаривали, перспективному пианисту. В лифтах Ратуши не принято было открыто обсуждать серьезные вещи, и ехавшие в этих тесных коробках копы, детективы, юристы, свидетели и родственники неизменно устремляли взгляд в пол, на потолок или на свои ботинки. Хоскинс не представлял тут исключения – скользнув глазами по своему животу, он удовлетворенно рассматривал начищенные башмаки. Хоскинс, как было известно Питеру, гордился тем, что в курсе всех дел, находившихся в его ведении, что было, конечно, невозможно, так что ему оставалось лишь изображать полную информированность, что достигалось неукоснительными требованиями к подчиненным представлять ему докладные о ходе работы на любой ее стадии и по первому его зову. И все же на каждой планерке всегда подтверждалось, что безжалостный и неуемный Хоскинс – блестящий стратег. Подвергнуть это сомнению значило оказаться в калоше.
Еще не затихли пересуды вокруг одного случая из ранней практики Хоскинса в качестве прокурора. В деле об изнасиловании обвиняемый, пытаясь свидетельствовать в свою пользу и желая обелить свое имя, стал ссылаться на свою семью – набожных католиков. Хоскинс пристыдил его и издевками своими заставил не только признать свою вину, но и кинуться к расположенному на высоте четвертого этажа открытому окну, выходившему во внутренний двор Ратуши. Обвиняемый прыгнул из окна головой вниз и встретил свою смерть. Думая о Хоскинсе, Питер всегда помнил эту историю.
Лифт встал на первом этаже, и двое мужчин, выйдя, остановились возле дверей.
– Как Робинсон? – спросил Хоскинс, вглядываясь в лицо Питера и ища в нем следы неуверенности.
– Утром все было довольно…
– Только не давай этой домоправительнице морочить всем голову! – Хоскинс брезгливо сморщился. – Возьми ее за жабры, ясно?
– Я так и делаю, – хмуро отозвался Питер. Хоскинса он побаивался, но не настолько, чтобы не уметь это скрыть.
– Вот и хорошо. Значит, все идет по плану. Устал? – Хоскинс ткнул в Питера жестким пальцем, словно тот был клавишей рояля. – Где жар и пыл?
– Горит в груди, – парировал Питер. – Гудит, как в паровозной топке.
– Хорошо. – Хоскинс ласково кивнул. – Вот и не давай ему погаснуть.
Выйдя через восточную арку Ратуши, Питер прошел мимо полированных черных седанов, принадлежавших мэру и другим высокопоставленным чиновникам. Он все еще чувствовал упершийся в него палец Хоскинса. У таких людей, как Хоскинс, постоянные жар и пыл поддерживаются той властью, которую они приобретают, и хотя Питера некогда и восхищал напор Хоскинса, постепенно он стал бояться силы этого напора, непоколебимой безупречности маэстро, которая могла толкать его к стрельбе из пушек по воробьям и злоупотреблению властью. Ведь власть дается лишь тому, кто ее жаждет, а чтобы сохранить ее, иной раз приходится пресекать малейшие попытки отнять эту власть. Что же касается Хоскинса, он производил впечатление человека, с трудом сдерживавшего в себе такие порывы, и Питер не раз мог убедиться, что не забота об общем благе разжигает пламя в душе у Хоскинса, а лишь стремление множить собственное влияние, собственные привилегии. Однако с годами Хоскинс научился лучше маскировать эту свою пламенную страсть, скрывая ее за мимолетной и покровительственной ласковостью по отношению к молодым прокурорам, любезностью к репортерам и умеренностью общественных аппетитов. Но в то же время он старался делать так, чтобы каждое рукопожатие или знакомство толкали его вперед, Карьера политика Хоскинсу не светила, для этого он был чересчур груб, но в качестве административного работника он еще мог достичь многого. Будучи десятью годами старше Питера, он дорос и уже перерос золотой период, когда вступают в гонку за выборные должности, так что его чуть ли не силком заставили купить себе фрак, выучиться хохотать и щериться на престижных званых вечерах, шутить и выпивать в компаниях других шутников, изображать любовь к жене – маленькой, хрупкой и довольно-таки безвкусной женщине с вечной застывшей на губах застенчивой улыбкой, женщине, совершенно задавленной личностью мужа. Хоскинс, как считал Питер, был из тех людей, что воображают, будто в основе карьеры всегда лежит лесть. Он превратился в удавку для карьерных устремлений его сослуживцев. Тем, кто восхищался им, если Хоскинс был в этом уверен, приходилось постоянно доказывать свое согласие на оскорбительное его первенство. Прочим же оставалось делать свое дело, не высовываясь и лишь стараясь не выступать в роли пешки в постоянных стычках начальства с адвокатурой, министерством юстиции, местными политическими структурами, мэром, прессой, могущественными организациями и негритянской общиной.
А на другом полюсе был Берджер, скептик, не боявшийся постоянных угроз Хоскинса, работавший в холодноватой аналитической манере, старавшийся делать свое дело профессионально, но в то же время понимавший всю ограниченность данной ему власти и вполне осознававший относительность, временность и подчас иллюзорность всякой власти. Ту долю альтруизма, которая, возможно, и была ему присуща, Берджер мастерски скрывал за вежливо-непроницаемой отстраненностью от всяческих людских потуг. Существенную роль тут играла и прокурорская деятельность Берджера, укрепившая в нем подозрительность по отношению ко всем, в том числе и к себе самому.