Я удивленно вскинул брови.
— Раз никто не заметил, значит, это секрет, верно? — волновался Майерс.
— Если ты не уверен, не факт....
Эстамп, словно магнит, притягивал карие глаза юноши.
— С чего я решил, что он вообще есть? Потому что, даже глядя на бездарные репродукции, я его чувствую, ощущаю всеми фибрами души.
— Представляю, что ответил на это Стивесант! Для него живопись точно геометрия, где все можно объяснить и по полочкам разложить. А ты говоришь «секрет»!
— Стивесант сказал, что тем, кто верит в чудеса, место в духовной семинарии, но, если я твердо решил погубить свою карьеру, он с удовольствием поможет. Любуется собой, хлыщ самодовольный: какой благородный, непредубежденный, восприимчивый!
— Смешно!
— Нет, Стивесант даже не улыбнулся! Косит под Шерлока Холмса. Ладно, если я нашел тайну, то наверняка и разгадку найду. А под конец разговора Стивесант снисходительно засмеялся и пообещал рассказать обо мне на сегодняшнем заседании кафедры.
— Так в чем проблема? Ты добился, чего хотел: Стивесант будет твоим научным руководителем! К чему такой траурный вид?
— К тому, что сегодня не было никакого заседания кафедры.
— Да, парень, в таком случае тебя надули.
* * *
Мы с Майерсом вместе поступали в аспирантуру в университете Айовы. Это было три года назад, и мы сдружились настолько, что сняли смежные комнаты недалеко от университетского городка. Владела квартиркой старая дева, любившая рисовать акварелью, совершенно бездарно, должен вам сказать. Хобби — дело святое, так что комнаты сдавались только тем, кто изучал искусство. Я-то художник, а вот Майерс — теоретик. Большинство художников инстинктивно чувствуют, что хорошо, что плохо, а словами передать не могут. Майерс — дело другое, импровизированные лекции об истории искусства быстро сделали его хозяйкиным любимчиком.
Однако со дня разговора о Стивесанте ни я, ни хозяйка Майерса не видели. На лекциях он не появлялся. Неужели в библиотеке сидит? Вчера вечером, увидев в его окне свет, я решил постучаться. Никакого ответа. Я позвонил. Три гудка... пять... одиннадцать. Я уже собирался положить трубку, когда Майерс наконец ответил. Голос усталый.
— Слушай, ты что, больше не хочешь меня знать?
— Почему? Мы же на днях общались!
— На днях? Две недели прошло!
— О, черт!
— Пиво будешь?
— Да, пожалуй, заходи!
Не знаю, что испугало меня больше: Майерс или его комната.
Начнем с Майерса: он всегда-то был худым, а сейчас казался просто истощенным. Рубашка и джинсы мятые, волосы не мыты как минимум неделю, на щеках рыжая щетина, руки трясутся.
Комната была наполнена, оклеена, облеплена — не знаю, как лучше назвать пестрый калейдоскоп, — эстампами Ван Дорна. Его полотна на стенах, диване, стульях, письменном столе, телевизоре, книжных полках. А еще на шторах, потолке, полу; свободны лишь узенькие дорожки к окну и кровати. Море сплетенных воедино подсолнухов, оливковых деревьев, лугов, ручьев, небес заливало огромными штормовыми волнами, и я начал в них тонуть. Размытые контуры эстампов сливались в единое целое, образуя пестрый хаос, болото, которое еще немного — и засосет.
Майерс глотнул пива и, явно обескураженный моей реакцией, показал на водоворот эстампов.
— Наверное, это называется полным погружением в работу.
— Когда ты в последний раз ел?
В карих глазах недоумение.
— Все ясно, — узенькая тропка привела меня к телефону, — самое время заказать пиццу. — Я позвонил в «Джузеппе». Пиво они не доставляют, но в моем холодильнике дожидалась своего часа упаковка из шести банок. — Майерс, что ты творишь? — устало спросил я, положив трубку. — Полное погружение в работу? Остановись на минутку, посмотри на себя. Ты не ходишь на лекции, не моешься, ужасно выглядишь. Ни одна диссертация на свете не стоит твоего здоровья. Скажи Стивесанту, что передумал, что найдешь другого руководителя.
— Стивесант тут ни при чем.
— Тогда в чем дело? В постэкзаменационной меланхолии, преддиссертационной хандре?
Майерс жадно допил пиво и взял вторую банку.
— Хандра и меланхолия голубого цвета, безумие — синего.
— Что?!
— Именно так получается. — Майерс повернулся к кружащимся в бешеном водовороте эстампам. — Я изучал их в хронологическом порядке. Чем безумнее становился Ван Дорн, тем больше синего в его эстампах. А оранжевый обозначает боль. Все отмеченные в биографии душевные потрясения проявляются в его работах в виде ярких оранжевых пятен.
— Майерс, ты мой лучший друг, так что, ради бога, не обижайся, но мне кажется, ты слишком увлекся Ван Дорном.
Хлебнув пива, он пожал плечами, будто и не ожидая, что я пойму.
— Индивидуальная цветовая палитра, взаимосвязь между цветом и эмоциями — все это ерунда. Можешь поверить, я ведь сам художник. Не слушай рекламщиков, которые говорят, что один цвет продается лучше, чем другой. Все зависит от контекста и моды: то, что актуально сегодня, завтра совершенно не катит. Однако истинный художник может обыграть любой цвет. Ему интересно творить, а не продавать.
— Ван Дорн был именно таким!
— Бесспорно, бедняга умер слишком рано, так и не успев войти в моду. Оранжевый для боли, синий для безумия?.. Только скажи это Стивесанту и увидишь, как быстро он тебя вышвырнет.
Майерс снял очки и потер переносицу.
— Пожалуй... Да, возможно, ты прав.
— Никаких «возможно», я прав. Тебе нужно как следует поесть, вымыться и выспаться. Картина — комбинация формы и цвета, которая людям либо нравится, либо нет. Пытаясь выразить себя, художник использует любую доступную технику; если в работах Ван Дорна и есть какой-то секрет, он точно не в цветовой палитре.
Майерс допил вторую банку и расстроено заморгал:
— Знаешь, что я вчера выяснил?
Я покачал головой.
— Все, кто занимался исследованием творчества Ван Дорна...
— Что с ними случилось?
— Сошли с ума!
— Быть такого не может! Кое с кем из критиков я знаком, такие же педанты, как Стивесант.
— Ты говоришь о бородатых профессорах и пузатых академиках: сидят себе на кафедрах и статьи пописывают... А я о настоящих исследователях, посвятивших Ван Дорну жизнь. Все они непризнанные, непонятые гении...
— И что с ними случилось?
— Они страдали не меньше, чем Ван Дорн.
— Их что, всех в психушку упрятали?
— Нет, еще хуже.
— Майерс, не томи...
— Совпадения поразительные. Они пытались писать в стиле Ван Дорна и, так же, как он, выкалывали себе глаза.