Мы стояли перед воротами, а вокруг машины Ранова оседала пыль. Элен первой решилась взяться за ручку на потемневшей створке: Ранов держался позади, словно боялся, что его застанут здесь, боялся даже нас, — а я почувствовал, что ноги вросли в землю. В трепете утренней листвы и гудении пчел ко мне подступил вдруг тошнотворный ужас. Если Стойчев не сможет помочь — это конец, нам останется только вернуться домой, признав, что весь длинный путь мы проделали зря. Я много раз представлял себе унылый перелет до Нью-Йорка из Софии или Стамбула — хотелось бы еще раз повидать Тургута — и примирение с прежней жизнью, но уже без Росси; расспросы, где я был, объяснения в деканате по-поводу долгого отсутствия; возвращение к диссертации о голландских купцах — мирных и скучных людишках, под руководством нового, несравнимо худшего куратора и запертую дверь кабинета Росси. Больше всего меня пугала эта запертая дверь и продолжающееся расследование, неловкие вопросы следователя: "Итак, мистер… Пол, кажется? Вы собрались в путешествие на второй день после исчезновения вашего куратора? " — немноголюдное собрание недоумевающих сотрудников на церковной церемонии, вопросы о наследстве, авторских правах Росси…
Конечно, немалым утешением на обратном пути будет возможность держать Элен за руку. Я собирался, когда все уляжется, просить ее стать моей женой: надо будет сперва отложить немного денег и свозить ее в Бостон познакомиться с родителями. Да, мы вернемся вместе, но с нами не будет отца, у которого я мог бы просить ее руки. Сквозь пелену горя я смотрел, как Элен открывает ворота.
Вступив в сад, мы увидели, что домик Стойчева врос в землю посреди заросшего травой двора. Его фундамент был сложен из красновато-бурого камня, скрепленного белой известкой; позже я узнал, что из такого гранита строились почти все старые болгарские дома. Над фундаментом поднимались кирпичные стены — из теплого, золотисто-розового кирпича, много поколений впитывавшего солнечный свет. Крыша сложена из желобчатой красной черепицы. И крыша, и стены потихоньку ветшали, да и весь дом выглядел так, словно вырос прямо из земли, а теперь понемногу возвращается в нее, а деревья обступили его, чтобы скрыть уход. Первый этаж выбросил влево нелепую пристройку, а с правой стороны прикрывался решетчатой шпалерой, увитой виноградом и окаймленной снизу кустами бледных роз. Под шпалерой стояли стол и четыре простых стула, и я представил себе, как тень под листвой виноградника будет становиться все гуще с наступлением лета. Дальше под самой почтенной яблоней притаились два призрачных улья, а рядом, на солнце, был устроен маленький огород, где кто-то уже высадил ровными рядками нежную рассаду. Я чувствовал аромат пряной зелени, кажется, лаванды, свежей травы и жареного лука. Кто-то любовно заботился о доме, и я почти готов был увидеть Стойчева в монашеской рясе, согнувшегося над грядками с тяпкой в руках.
И тут в доме, за открытым окном, кто-то запел. Не густой голос отшельника, а сильный и нежный женский голос, напевающий бодрую мелодию. Даже Ранов оживился и протиснулся мимо меня со своей сигаретой.
— Извенете! — позвал он. — Добар ден!
Песня оборвалась, простучали торопливые шаги. Входная дверь распахнулась, и молодая женщина недоверчиво оглядела нас, словно никак не ожидала увидеть у себя на дворе людей.
Я готов был шагнуть вперед, но меня оттер Ранов: снял шляпу и, кивая и кланяясь, многословно приветствовал ее по-болгарски. Молодая женщина, подперев щеку ладонью, слушала его с любопытством, в котором мне почудилась настороженность. Со второго взгляда она оказалась не так уж молода, но в ней была сила и живость, наводившая на мысль, что именно она хозяйничает в цветущем саду и возится на аппетитно благоухающей кухне. Волосы она зачесала назад, открыв черную родинку на лбу. Глаза, щеки и подбородок — как у миловидного ребенка. На ней был фартук поверх голубой юбки и белой блузки. Острый взгляд, брошенный на нас, противоречил невинности ее глаз, но Ранов послушно открыл бумажник и предъявил свою карточку. Была ли она дочерью Стойчева или домохозяйкой — может ли отставной профессор при коммунистическом строе держать домохозяйку? — но глупой она не была. Ранов впервые сделал попытку явить обаяние и представил нас улыбаясь.
— Это Ирина Христова, — пояснил он, пока мы обменивались рукопожатием, — пленница профессора Стойчева.
— Пленница? — Я решил, что столкнулся со сложной метафорой.
— Дочь сестры, — уточнил Ранов, снова закурив и предлагая сигарету Ирине, отказавшейся решительным кивком.
Услышав, что мы из Америки, она вскинула брови и снова очень внимательно осмотрела нас. Ранов снова помрачнел — похоже, улыбка не желала надолго задержаться у него на лице, — а она повернулась и провела нас в дом.
Здесь меня снова ожидал сюрприз — с солнечного двора милого крестьянского дома мы попали в полумрак музейного зала. Дверь с крыльца открывалась прямо в большую комнату с камином, в котором вместо огня играли солнечные зайчики. Мебель — темный резной комод с зеркалом, дворцовые кресла и лавки — сама по себе могла захватить все внимание, но поразили меня — и вызвали восторженный вздох Элен — изделия народного ткачества и примитивной живописи — в основном иконы, превосходящие, на мой неопытный взгляд, даже те, что мы видели в Софии. Мадонны с сияющим взглядом и грустные тонкогубые святые, сверкающие позолотой нимбов или серебряными окладами, апостолы в лодках и мученики, терпеливо взирающие на мучителей. Богатые, потемневшие от копоти древние краски отражались на висящих кругом ковриках и передниках, расшитых геометрическим узором. Был здесь и вышитый жилет, пара шалей и монисто с мелкими монетами. Элен показала мне горизонтальные карманы, нашитые по низу жилета.
— Для пуль, — коротко пояснила она.
Рядом висела пара кинжалов; мне хотелось спросить, кто носил жилет и кинжалы, в кого были выпущены эти пули. В керамический кувшин на столе кто-то поставил охапку роз и зеленых ветвей, выглядевших поразительно живыми рядом с этими потускневшими сокровищами. Пол ярко блестел. За открытой дверью виднелась еще одна комната.
Ранов тоже осматривался и вдруг сердито фыркнул:
— На мой взгляд, слишком много ему оставили. Все это национальное достояние следовало распродать в пользу народа.
Ирина то ли не понимала по-английски, то ли не снизошла до возражений: она отвернулась и провела нас по узкой лесенке наверх. Не знаю, что я ожидал увидеть: быть может, захламленное логово, где дремлет дни напролет дряхлый профессор, или — я уже начал привыкать к чудесам — безупречно-аккуратный кабинет, подобный тому, в котором скрывал терзания своего пылкого разума Росси. Все эти догадки забылись, когда нам навстречу вышел на площадку седой человек, невысокий, но осанистый. Ирина бросилась к нему, обеими руками схватила его руку и быстро заговорила по-болгарски, то и дело прерывая себя взволнованным смешком.
Старик повернулся к нам, спокойный и замкнутый, настолько отчужденный, что минуту мне казалось, будто он смотрит в пол, хотя его взгляд был устремлен мне прямо в лицо. Потом я выступил вперед и протянул ему руку. Он серьезно пожал ее, потом повернулся к Элен и ей тоже пожал руку. Он держался официально, в нем была почтительность, скрывающая под собой достоинство, и взгляд его больших темных глаз переходил от одного к другому, пока не остановился на Ранове, который держался позади, бдительно следя за происходящим. Под этим взглядом Ранов тоже шагнул вперед и протянул руку — так снисходительно, что я проникся еще большей неприязнью к нашему гиду. Я от всего сердца желал, чтобы он убрался куда-нибудь и дал нам спокойно поговорить с профессором. Нечего было и думать говорить откровенно, пока навязчивый, как муха, Ранов вьется поблизости.