Простившись со своим патроном и в то же время духовным
сыном, Гвидо Орландини вернулся в отведенную ему келью, чувствуя, что уснет
сразу, как только голова его коснется подушки, и радуясь этому, потому что в
последнее время ему часто досаждала бессонница. Потом весь день святой отец
ощущал себя больным и разбитым и подчас с трудом находил силы выдерживать
бесконечные, порою оскорбительные выходки Джироламо, ощущать ненависть ко всему
миру, которую так и источало существо этого молодого, но порочного до мозга
костей человека… впрочем, увы, с почти безграничными возможностями! Именно
из-за этих безграничных возможностей Гвидо и терпел Джироламо, надеясь если и
не подружиться с ним, то подобраться поближе к тайникам его души. Подружиться с
Джироламо было невозможно, ибо дружба предполагает привязанность и любовь, а
Джироламо не любил никого, кроме себя. Да и можно ли представить себе человека,
способного полюбить это чудовище?
Нет, Гвидо намеревался нащупать только те струны, касаясь
которых удалось бы извлекать из Джироламо не звуки, конечно, а поступки,
направленные на благо того человека, который этих струн касается. Он знал, что
Джироламо мечтает о кардинальской шапке, и дядюшка при благоприятном случае не
откажет племяннику. Но сам Гвидо не помышлял о месте кардинальского секретаря,
хотя это и предполагало само собой получение сана епископа. Да, сан епископа —
это было как раз то, о чем мечтал Гвидо… Но еще больше ему хотелось покинуть
опротивевший Ватикан. Получить свое епископство, а где оно будет: в
какой-нибудь итальянской провинции, в центре бурлящего вечными сварами
государства франков или где-то в сумрачной Чехии — какое это имеет значение. Да
пусть в самой Мавритании! Даже в Ливонии — хотя он очень смутно представлял,
что это такое и где находится. Только бы вырваться в одночасье из смрадной
атмосферы притворства и угодничества, ощутить себя свободным, властным в своих
поступках, в своей жизни, в своей душе, наконец…
За Гвидо, который свято блюл свою чистоту, числился один
ужасный грех, который сводил на нет все его усилия в духовном
совершенствовании. Он… он не верил в бога! В продолжение вот уже двадцати лет,
проведенных в монастырях, ему твердили, будто религия — один из путей, по
которому человек устремляется к постижению истинного блаженства, что вера —
этой мыслью был проникнут самый воздух вокруг! — обладает чудесной властью
невыносимые страдания человека переплавлять в полную и безусловную гармонию его
души и тела. Но монастырь, а потом и Ватикан так и не дали ему доказательств
существования промысла божьего.
В детские годы, когда он жил в монастырской обители, вся
душа его была сосредоточена на одной молитве: уговорить бога смилостивиться и
вернуть его домой. К отцу, брату, нянькам. К шуму улиц, песням, вкусной еде.
Избавить от изнуряющей, всепоглощающей аскезы монашеского существования! Этой
молитвой и надеждой на то, что она все-таки дойдет до бога, только и жил первые
десять лет жизни Гвидо в монастырях. Но потом как-то вдруг понял, что бог все
эти бесконечные годы с превеликим равнодушием внимал слезам несчастного
ребенка. И тогда Гвидо впервые задумался: а существует ли на свете хоть один
ребенок, чью слезу утер всемилостивейший хозяин великолепных, сумрачных
соборов, на чью отчаянную мольбу отозвался?!
А матери, которые в слезах просят избавить от болезней своих
детей? А юные девушки, умоляющие покарать жестокого насильника, который
похваляется позором жертвы? А женщина, которую сожгли на костре как ведьму по
оговору соседа, а потом клеветник сознался в траттории, что просто хотел
прибрать к рукам ее виноградники, разве она не просила бога открыть палачам
правду? А те юноши, которые в дни всеобщей погибели, царившей в Риме во время
чумы, бежали по улицам нагие и, бичуя себя, выкликали непрестанно, обращаясь к
небесам: «Милосердия! Милосердия!» — и умерли потом все, все до единого?..
Они просили, взывали, верили… А бог ничего не слышит и не
видит. Ничего не знает, не может!
Сначала Гвидо казалось, что в церкви слишком громко звучат
хоры и органы, услаждая слух божий, слишком густые клубы ладана возносятся к
облакам, застилая взор его. Но ведь Гвидо молился и ночью, в тиши, когда спало
все в мире, даже птицы и звезды… Бог все равно не явил своей доброты.
Зачем же верить в такого бога, который не внемлет
поклоняющимся ему? Зачем он тогда нужен?
С минуты этого первого, страшного осознания прошли годы.
Мальчик вырос, свыкся с навязанной ему жизнью. А потом природная
любознательность Гвидо сделала свое дело… Книги увлекли его, открыли
неограниченный доступ к знаниям, просветлявшим ум и окрылявшим душу. И однажды
юноша подумал: а быть может, господь в неизреченной мудрости своей нарочно
предопределил ему страдать, чтобы обрести восторг знания? Ну кем бы он стал,
исполни бог его просьбу и верни домой? Подручным в лавке старшего брата? В
лучшем случае писцом? И где он нашел бы столько прекрасных древних книг, каждая
страница которых источала мудрость веков и беседовала с Гвидо на своем языке:
он знал все эти мертвые, шелестящие языки, он изучил их! Да, власть знания была
величайшим наслаждением, но стоило Гвидо подумать о слезах, которые он пролил,
о надежде, которая умирала в его келье на закате дня, чтобы возродиться наутро
— и снова умереть вечером…
Нет, бога нет, а если он есть, то ему плевать на созданный
им род людской. И если Гвидо Орландини желает получить епископство, он не
станет просить об этом глухие и слепые небеса, а будет надеяться только на себя
— и на других людей. Прежде всего на Джироламо. Тот правильно поступил,
конечно, что с такой охотой отправился в эту инспекционную поездку: трудно даже
и вообразить более удачный случай выдвинуться и заслужить не только одобрение
папы, но и всего конклава. Особенно если Джироламо и впрямь отыщет какую-то крамолу
в монастырских стенах. А поскольку все люди, все грешны, то хоть что-то
пронырливый нос Джироламо да учует! Если не учует — состряпает сам такую
вонищу, что непременно дойдет до Рима. Конечно, следует остеречь Джироламо от
лжи и подлости в тишине исповедальни, но при свете дня… Гвидо усмехнулся: пусть
лукавое солнце слепит ему взор. Он не станет мешать Джироламо, ибо его
кардинальская шапка — это мантия епископа для Гвидо Орландини. Все очень
просто!
Тут он с огорчением почувствовал, что размышления эти
слишком волнительны, чтобы способствовать покойному сну. С покорным вздохом
поднялся с постели и, не заботясь снова надеть рубаху (Гвидо предпочитал спать
обнаженным, тем более в такую жару, которая царила последние дни), подошел к
окну, надеясь, что зрелище спящего, спокойного мира утешит и успокоит его.
* * *