В зале снова появился мэтр, и двое официантов, пришедшие с ним, почти мгновенно расставили на столах закуски, не забыв заново наполнить бокалы.
– Могу ли я узнать, – спросил Розенберг, когда трое собеседников снова остались одни. – Кто именно оставил вам свидетельство? Это не будет невежливо с моей стороны?
– В данной ситуации я не могу считать это секретом, – сказал Таччини. – Мы уже поделились информацией с теми, чьи интересы здесь представляет месье Корсак, и готовы сообщить некоторые подробности и вам. Тем более что свидетель – ваш соотечественник и единоверец.
– Только, ради бога, не надо театральных пауз, – попросил Розенберг, поднимая бровь. – Считайте, что я заинтригован до предела…
– А вы и так заинтригованы до предела, – улыбнулся рыжий итальянец и аккуратно промокнул губы салфеткой. – Имя его – Йосеф бен Матитьягу, которого мир знает под именем Иосифа Флавия. Именно он встретил человека, который назвался Иудой Сикарием, после падения Храма, в семидесятом году нашей эры, и даже спас ему жизнь…
– Но, согласно вашим Евангелиям, Иуда покончил жизнь самоубийством за много лет до того! – повторил Розенберг, не в силах стереть с лица выражение глубокого удивления.
– Конечно, – согласился Корсак, поправляя белоснежную салфетку на коленях. – Покончил с собой. Или упал и разбился. В общем, он умер – именно так и не иначе. И теперь надо будет только лишь убрать разночтения.
Глава 23
(Интермеццо)
Рим. Февраль 99 года
…Ты же знаешь, сердце мое, скольких разных и часто удивительных людей повстречал я за годы своей жизни!
Мне довелось родиться в эпоху великих перемен и потрясений. В эпоху, когда даже непобедимый Рим, который я, как иудей из рода Хасмонеев, как один из коханим,
[99]
должен был бы ненавидеть и которому, вопреки всему, служу со времен падения Иотапаты и до сегодняшних дней, содрогался до самых устоев.
В эпоху, когда один император сменял другого так быстро, что приведенные к присяге легионы не успевали прокричать имя нового повелителя, когда междоусобные войны разрывали Империю, когда Рим едва справлялся с восстаниями прежде покорных народов во всех своих пределах, я находил душевные силы любить его, как истинный римлянин, оставаясь при том евреем и чужаком.
Это было тяжелое время для жизни. И прекрасное время для историка и летописца, коим я себя считаю.
Ты спросишь, сердце мое, почему я снова пишу тебе? Почему я пишу тебе так часто, почти каждую неделю по пространному письму? Ответ прост – я скучаю. Ты удивлен? Еще бы! Тебе никогда не было скучно в Риме. Но и мне не скучно. Здесь, в Вечном городе, я окружен прекрасными собеседниками. Здесь меня знают и ценят не только ученые люди, но даже римская знать. Здесь дом мой полон гостей, когда я того желаю, и прохладен и пуст, когда хочу побыть наедине со своими мыслями. Здесь само имя, которое я принял, чтобы спасти себе жизнь после самого сокрушительного поражения, стало моей славой, моим достоинством, моей защитой.
Я, бен Маттиаху, называемый теперь Флавием, говорю тебе, сын мой, – я ни о чем не жалею в своей судьбе. Но мне не хватает тебя. Твоего брата. Моей супруги, пусть испытывает она вечное блаженство в Ган Эдене.
[100]
Я скучаю о своей семье. Конечно, я слышал советы завести рабыню-наложницу, молодую еврейку, которая будет согревать мне постель – так говорят мне мои друзья. Возможно, в их словах есть смысл. Я ведь не старик, сын мой, мне всего-то шестьдесят два года, при своих достатках и положении при дворе долго искать подругу мне не придется – скорее уж будет трудно выбрать одну из многих желающих. Но зачем обманывать себя? Уже невозможно найти ту, что согреет не постель, а душу.
Впрочем, не обращай внимания на нытье. Все в порядке. Просто приближается зима, и тополя вдоль Аппиевой дороги начали облетать. Вот и сейчас я пишу тебе эти строки, глядя на пожелтевший сад, все еще мокрый после ночного дождя, и мой слуга Бени (ты, конечно, его не забыл?) поставил неподалеку жаровню со свежими углями. Но зима в этих местах не так уж длинна, и к мартовским идам я буду наслаждаться теплом и новыми цветами. Я надеюсь, что переживу эту зиму и, может быть, увижу тебя к следующей осени, как ты мне обещал. Память моя все еще крепка, и перо не выпадает из рук. Если Бог будет милостив ко мне, я успею закончить книгу, что пишу сейчас, и, надеюсь, напишу еще одну, которая будет продолжать уже вышедшую в мир «Жизнь».
И ее прочтут в Иудее. Ты усмехаешься сейчас, я уверен. Я знаю, что для человека, родившегося и выросшего в столице империи, моя страсть к этой разрушенной провинции странна. Но представь, что тебя – образованного, обеспеченного, утонченного – оставили жить в какой-нибудь маленькой сирийской деревушке. Не на час или два, а на всю жизнь. Представляешь ли ты, сын мой, как будут рваться нити, связывающие тебя с прежней жизнью? Как мучительно придется обретать новые привычки, новых друзей? Как странно будет чувствовать себя чужаком, окруженным равнодушными, незнакомыми людьми, обычаями, привычками? Ты скажешь, что Рим в сравнении с Иудеей метрополия, а не сирийская деревня, и будешь прав. Но разве менее тяжелой будет смена образа жизни, потеря друзей, круга общения при обратном переходе?
Я впервые попал в Рим, когда мне было 26 лет, и он стал для меня столицей мира. Я воевал против него и восхищался им одновременно. Но у меня была родина. Страна моих предков, которую я не сумел передать тебе. Ты римлянин по рождению, сын, еврей по крови, но не иудей, и мне горько об этом говорить. Двадцать девять лет, проведенные на чужбине, научили меня терпимости. Двадцать девять лет – очень долгий срок, они кажутся вечностью, а на самом деле длиннее ее. В этих годах – написанные книги, умершие друзья, тысячи рассветов, тысячи закатов, горести, радости, любови, разочарования… И тоска по утерянному навсегда. Никогда не проходящая, горькая, как воды Асфальтового моря, безнадежная…
Годы заставляют нас горбиться, но дают нам мудрость не считать, что мы одни знаем, что есть истина. Истина имеет тысячи лиц: она непостоянна, как гулящая женщина, и, даже будучи близка, ускользает. Ты коснулся ее, но она оказалась недоступна. Ты овладел ею, а она рассмеялась тебе в лицо. Для каждого она своя, и чужую истину мы справедливо считаем ложью.
Сын! Мне горько видеть, что твои взгляды во многом не совпадают с моими, но я не стану оспаривать выбранный тобой путь! Только ты сможешь оценить достигнутые цели, только ты – никто другой. Мне вряд ли доведется увидеть, каким ты станешь в конце жизни, я умру задолго до того, и благодарю Бога за то, что он избавит меня от очередного разочарования. Почему от разочарования? Не подумай, что считаю тебя плохим сыном! Нет, я счастлив, что вы с братом родились на этот свет, и никогда не стыдился вас! Просто, куда бы ты ни пришел, к каким бы сияющим вершинам или зияющим провалам не привели тебя жизненные дороги, в конце пути ты поймешь, что вещи всегда не такие, какими кажутся на первый взгляд. Всегда. Великие цели по прошествии лет оказываются ничтожными, а те, что ты посчитал ничтожными, самыми важными. Твой выбор, сын мой, всегда фатален. Сделанного не воротишь – это основное правило. Благодаря ему мир может меняться, иначе бы мы, в своем стремлении исправлять ошибки, сделали бы его безжизненным и окаменевшим, словно диковинные кости, которые иногда выносило море на берега в Кейсарии.