И спасения уже не было.
Это была долгая война. Семь долгих, кровавых лет. Сотни тысяч погибших.
Шаг за шагом.
Крепость за крепостью.
Город за городом.
Тех, кто не пал ниц – уничтожали в первую очередь. Тех, кто пал ниц – уничтожали во вторую очередь.
Год за годом.
Лето, осень, зима, снова лето.
Империя вечна. Империи некуда спешить. Она ползла на юг, отвоевывая обратно то, что евреи уже посчитали своим, оставляя за собой сгоревшие города, сожженные сады, вырубленные рощи, тысячи распятых, сотни тысяч убитых.
Шаг за шагом.
Медленно, методично, привычно смакуя собственную мощь, наслаждаясь запахом крови бунтовщиков, их предсмертной агонией. Какая разница, когда закончится этот поход? Пусть он будет долог! Пусть слухи о жестокости Тита Веспасиана достигнут самых дальних пределов тетрархии и, искаженные до неузнаваемости, вернутся обратно! Пусть от рассказов о сваренных заживо бунтовщиках, о расклеванных вороньем распятых стынет кровь матерей и плачут дети в утробах! Пусть! Ведь карая огнем и мечом одних мятежников, ты охлаждаешь горячие головы других и трупами выстилаешь себе путь к новым победам!
Катился к югу кровавый вал. Войска Тита топтали Землю обетованную с наслаждением насильника, сломавшего сопротивление пленницы.
Тит же млел в жарких объятиях Береники
[35]
и ждал, пока Ершалаим сам падет ему в руки переспелым фиговым плодом. И начал штурм только тогда, когда междоусобицы и голод уже ослабили город. Но даже обескровленный братоубийственной резней, доведенный до людоедства Ершалаим продолжал сопротивляться сыну Веспасиана.
Он продолжал сопротивляться и тогда, когда римские войска вошли в его стены, и тогда, когда запылал Храм. И даже после того, как белые стены, возведенные на века, рухнули, последние из защитников не сложили оружия.
Рим неумолимо заглатывал Иудею, как питон заглатывает добычу – медленно, жадно, неумолимо.
«Питон, притаившийся в зарослях тамариска, чтобы ухватить пришедшего к ручью дамана,
[36]
– именно тот образ, – подумал Иегуда. – Они обвили нас кольцом, душат и ни на секунду не спускают глаз!»
Он невольно поежился, словно плечей его коснулся чужой, враждебный взгляд – хотя во тьме ночи наблюдатели, расположившиеся на юге, на возвышавшемся над Мецадой горном плато, не могли видеть ничего, кроме мельтешащих факельных огней бдящей стражи да тусклого мерцания догорающих в очагах углей. А уж тем более не заметили бы его, шагнувшего меж двух колонн, обозначивших вход в Северный дворец. Он знал, где найти Элезара. Последний из вождей восстания любил сидеть на террасе, у самого края площадки, под которой на расстоянии более семидесяти локтей простирались строения второго яруса дворца, а еще на сорок локтей ниже – галереи последнего третьего яруса.
Прислушиваясь к раздававшемуся в полумраке дыханию спящих (здесь, в четырех комнатах бывших Иродовых покоев, спали несколько семей верхушки восставших и сменная стража самого бен Яира), Иегуда пересек зал, стараясь осторожно ступать по вымощенному черно-белой мозаикой полу, чтобы никого не разбудить, и вышел на воздух.
Увидев старика, выскользнувшего из темноты призраком, бен Яир молча кивнул и взмахнул рукой, предлагая Иегуде присесть. Нагретый за день камень медленно отдавал тепло, и Иегуда с удовольствием устроился на полу, опершись спиной на покрытую сгукко
[37]
колонну. Пока он садился, натруженные стариковские суставы трещали сломанными ветками – холод последнего часа и усталость сделали свое дело, превратив конечности в негнущиеся колоды.
«Что ж, – подумал Иегуда, – вскоре старость доест меня до костей. Проклятая обглодает проклятого. Но, видит Бог, я долго сопротивлялся ее хватке. Очень долго. Настолько долго, что мне некому и пожаловаться на одиночество…»
Перед ним простиралась пустыня. Но не темная и сонная, а шевелящаяся, ворочающаяся на жестком каменном ложе, наполненная светом более ярким, чем свет луны. Костры, костры, костры… Сотни костров. Повсюду костры и факелы. На каждой сторожевой башне – стражник с мечом или луком в руке.
Интересно, что бы сказал Ирод, увидев все это? Ирод, который всю жизнь лавировал между иудеями и Римом, делая все, чтобы не допустить бунта и неизбежной кары за бунт? Мудрый и предусмотрительный Ирод, бывший другом Марка Антония и ставший верным слугой великому Августу? Жесточайший из правителей Иудеи, человек, боявшийся собственной тени, но давший евреям самый длительный в истории мир и разительное благополучие? Что бы он сказал, видя, как гибнет его страна? Как рассыпаются в прах построенные им крепости и города? Как рушатся стены великого Храма? Как сажа очагов пачкает фрески его личного убежища, его детища – Мецады. Крепости, возведенной для царской семьи, ныне последнего оплота некогда великой страны, погубленной жаждой власти, заигрыванием с чернью, показным патриотизмом и внутренней враждой…
Иегуда поймал себя на том, что думает о поражении и смерти так холодно, будто бы все уже кончено, и кровь вытекла из его жил, густея в сухом воздухе Иудейской пустыни. Это был холод опыта, холод давно обретенного знания, а старое знание вызывает в душе равнодушие – так ветер вызывает шелест листвы. Ему ли, уже умершему для всего мира в далекие весенние дни, бояться новой кончины? Право же, смешно! Разве страшно мертвецу умереть?
«А ведь я знаю, когда все произойдет, – подумал старик отстраненно. – Знаю наверняка. Даже день знаю. Роковой день, правда, друг мой? Неужто осталось так мало времени?»
Но тот, кто умер в этот ненавистный день много весен назад, молчал. Потому что мертвецы молчат, какие бы сказки не рассказывали бродячие волхвы да вечно голодные проповедники и актеры для развлечения народа.
Над Асфальтовым озером висел наполовину съеденный сыр луны, холодные белые блики скользили по темной воде, гонимые легким бризом, и на востоке, во мраке, вздымались вверх невидимые во тьме громады далеких гор.
Иегуда закрыл глаза, погружаясь в старческую полудрему, полную теней и голосов давно ушедших людей, истлевших запахов, стершихся чувств…
Хотя нет, по ту сторону реальности чувства не стерлись, и даже запахи…
Он чувствовал запах сырой рыбы, воды, подгнивших на солнце водорослей, как будто бы не балансировал между бытием и небытием в поднебесье на краю Иудейской пустыни семидесятипятилетний дряхлеющий старик, а шел по берегу Галилейского озера пружинистой легкой походкой молодой тридцатилетний человек, темнобородый и рыжеволосый…