Кэтлин ждет от меня подтверждения того, что на самом деле она все еще хороша и это стальное зеркало виновно в обмане. Вместо этого я замечаю, что все описываемое ею ужасно тяжело, и окажись я в подобной ситуации, то, наверное, разделила бы ее заботы и горести. Мне бы недоставало ощущения свежего ветерка на лице и возможности увидеть закат и океан. Я бы тосковала по горячей ванне и хорошему парикмахеру, и я бы особенно посочувствовала ей в том, что касается еды, потому что еда для меня не просто средство к существованию, мне комфортно только тогда, когда я могу свободно выбирать, что мне есть. Еда — это своего рода ритуал, награда, способ успокоить нервы и поднять настроение после всего того, что мне приходится видеть.
И действительно, пока Кэтлин Лоулер рассказывает, жалуется и обвиняет других в своей тяжелой жизни, я думаю об обеде и уже с нетерпением его ожидаю. Я не стану обедать в номере отеля. После всех выпавших на мою долю испытаний, поездки в грязном и вонючем фургоне, а теперь еще и пребывания в тюрьме с проштампованным на руке невидимым кодом, обедать в комнате — последнее дело. Сначала зарегистрируюсь в отеле, который находится в историческом квартале Саванны, потом пройдусь по Ривер-стрит и найду какой-нибудь французский или греческий ресторанчик. А еще лучше итальянский.
Да, итальянский. Выпью несколько бокалов густого красного вина — «брунелло ди монтальчино» было бы в самый раз или «барбареско» — и почитаю новости или просмотрю почту на своем айпаде — тогда никому и не вздумается со мной заговаривать. Никому и в голову не придет попытаться подцепить меня, что периодически происходит, когда я путешествую, ем и пью в одиночку. Я устроюсь за столиком у окна, отправлю сообщение Бентону, выпью вина и расскажу ему о том, как он оказался прав — здесь что-то не так. Меня подставили или мной манипулировали, мое присутствие здесь совсем нежелательно, но я принимаю вызов и перчатка брошена. Вот о чем я расскажу своему мужу. Я настроена весьма серьезно.
— Вы только представьте, каково это — даже не видеть, как ты на самом деле выглядишь, — произносит сидящая напротив меня женщина с цепями на ногах, и на сегодняшний день состояние ее внешности — самое большое для нее несчастье, а вовсе не смерть Джека Филдинга или мальчика, которого она убила, потому что села за руль пьяная. — У меня были великолепные возможности. Я упустила реальный шанс стать значительной персоной, — говорит она. — Актрисой, моделью. У меня чертовски хороший голос. Может, я могла бы сочинять песни, как Келли Кларксон.
[4]
Когда я этим занималась, конечно, не было «Американского Идола».
[5]
Я бы сравнила себя с Кэти Перри,
[6]
тем более что мы были похожи, если только представить ее блондинкой. А еще я могла бы стать знаменитой поэтессой. Успеха и шумной популярности намного проще добиться, если ты красива, а я была красива. Из-за меня, бывало, останавливалось уличное движение. На меня заглядывались. С моей тогдашней красотой я могла иметь все, чего бы ни пожелала.
Годы без солнца дают о себе знать — Кэтлин Лоулер неестественно бледна, тело у нее мягкое, раскисшее и бесформенное, не столько из-за лишнего веса, сколько от хронического бездействия, сидячего образа жизни и недостатка движения. Груди обвисли, бедра расплылись на пластиковом стуле, притягивавшая некогда взгляды фигура так же аморфна, как и белая тюремная форма, которую носят все заключенные этого отделения. Впечатление такое, будто физически она уже не человеческое существо, а, идя вниз по эволюционной лестнице, достигла некоей примитивной ступени развития жизни, стадии Platyhelminthes, плоского червя. Кэтлин произносит свои речи язвительно, с тягучим выговором, характерным для уроженцев Джорджии и почему-то напомнившем мне ириску.
— Знаю, вы, наверное, сидите здесь, смотрите на меня и удивляетесь — мол, о чем это она толкует, — говорит Кэтлин, а я вспоминаю фотографии, включая и те, что были сделаны при ее аресте в 1978-м, после того как ее и Джека застали во время секса. — Но когда я встретила его на том ранчо под Атлантой!.. Да, я была что-то. Я могу позволить себе так говорить, потому что это правда. Длинные шелковистые волосы пшеничного цвета, пышный бюст, задница как персик, шикарные ноги, а еще громадные золотисто-карие глаза — Джек, бывало, называл их тигриными. Забавно, как проходит жизнь… Словно все запрограммировано еще в утробе матери или даже при зачатии, и ничего уже не изменить. Колесо рулетки крутится, крутится, а потом останавливается, выпадает твой номер. Вот ты и появляешься на свет, начинаешь жить… Не важно, будешь ли ты стараться что-либо предпринимать или вовсе ничего не сделаешь. Ты — то, что ты есть. Люди вокруг тебя могут лишь усилить в тебе ангела или дьявола, винера или лузера. И все зависит от вращения колеса — сделаешь ли ты хоум-ран в «Уорлд сириз»
[7]
или тебя изнасилуют. Все решено, все предопределено, и ничего уже не изменишь. Вы же ученая. Я не говорю вам сейчас ничего, чего бы вы не знали из генетики. Уверена, вы согласитесь — природу изменить невозможно.
— Личный опыт тоже оказывает значительное влияние, — отвечаю я.
— Можно проследить на примере собак, — продолжает Кэтлин, не слишком интересуясь моим мнением. — К вам попадает гончая, с которой плохо обращались, и она реагирует на определенные вещи определенным образом, у нее есть собственная восприимчивость. Но сама по себе собака либо хорошая, либо плохая. Либо побеждала, либо нет. Либо способна к обучению, либо нет. Я могу лишь выявить то, что уже заложено, поддержать, сформировать это. Но я не могу сделать из этой собаки ничего помимо того, для чего она рождена.
Заканчивая, Кэтлин говорит, что они с Джеком были как две горошины из одного стручка и она сделала с ним в точности то, что сделали в свое время с ней; она не осознавала этого тогда, возможно потому, что ей недоставало проницательности, хотя она и работала в социальной сфере, была терапевтом. Ее, десятилетнюю, совратил местный священник-методист, так она утверждает.
— Повел меня за мороженым, но облизывать в конечном итоге пришлось совсем другое, — откровенничает она. — Я влюбилась без памяти. С ним я чувствовала себя особенной, хотя сейчас ничего особенного в тогдашних своих чувствах не вижу. — Она пускается в красочное описание деталей своих эротических отношений со священником. — Стыд, страх. Я стала скрытной. Теперь-то понимаю. У меня не было общих интересов с детьми моего возраста, почти все свободное время я проводила в одиночестве.
Руки ее свободны, и пальцы на коленях крепко сжаты, скованы только лодыжки, и цепи звякают и скребут по бетону, когда она беспокойно перебирает ногами.
— Оглядываясь назад, как говорится, критиковать легко, — продолжает Кэтлин, — но о том, что тогда со мной творилось, я не могла рассказать никому. Обо всей лжи, как пробираешься в мотель, про таксофоны, про все то, о чем маленьким девочкам не положено и знать. И я перестала быть маленькой девочкой. Он отнял у меня детство. Так продолжалось до тех пор, пока мне не исполнилось двенадцать, а священник получил работу в одной из крупных церквей Арканзаса. Я не осознавала, когда связалась с Джеком, что делаю с ним то же самое, потому что такой меня сформировали, к такому меня поощряли, а его поощряли и формировали так, что он допускал это, хотел этого, и — о да! — он, конечно, сам этого хотел. Но теперь я это понимаю. Что называется, интуитивно. Мне понадобилось прожить жизнь, чтобы уяснить: мы не попадаем в ад, а создаем его на том фундаменте, что уже заложен внутри нас. Мы сами выстраиваем ад, словно торговый центр.