Такую месть измышляет избыток мой; такое коварство источают ключи одиночества моего.
Радость дарящего охладевает в дарении, добродетель моя устала от обилия своего!
Вечно дарящий утратит и стыд. У раздающего — руки и сердце в мозолях.
Не увлажняются глаза мои от стыда за просящих; огрубели руки мои и не дрожат оттого, что наполнены.
Куда исчезли слезы очей моих? Где мягкость сердца моего? О одиночество всех дарящих! О молчание посылающих свет!
Многие солнца кружатся в пустоте пространства: всему темному говорят они светом своим. Для меня же они немы.
О вражда света ко всему светящему: безжалостно следует он путями своими.
В безднах сердца несправедливое ко всему светоносному, холодное ко всем другим солнцам — так совершает каждое солнце круги свои.
Точно бури, проносятся солнца путями своими, в этом их жизнь. Неумолимой воле своей следуют они, в этом их холод.
Вы одни, о темные ночи, извлекаете тепло из всего, что светит! Вы одни услаждаетесь молоком полногрудого света!
Льдом я окован, он жжет мне ладони! О эта жажда во мне, что томится по вашей жажде!
Вот и ночь: быть бы мне светом! И жаждой Ночного! И одиночеством!
Вот и ночь: словно родник, бьет из меня желание говорить.
Вот и ночь: громче голос бьющих ключей. И душа моя — бьющий ключ.
Вот и ночь: лишь теперь просыпаются песни влюбленных. И душа моя — песнь влюбленного.
Так пел Заратустра.
Плясовая песнь
Однажды Заратустра проходил с учениками своими через лес; и в поисках источника вышел он на зеленую лужайку, окаймленную деревьями и кустарником: там танцевали девушки. Узнав Заратустру, они оставили танец свой, но он подошел к ним с приветливым видом и сказал:
«Танцуйте же еще, милые девушки! Не противник забав со злым взглядом пришел к вам, не враг девушек.
Я — заступник Бога перед дьяволом, который есть Дух Тяжести. Как могу я, быстроногие, не любить божественные танцы? Или красивые девичьи ножки?
Правда, я — лес и ночь темнеющих деревьев: но кто не страшится мрака, тот найдет и кущи роз под моими кипарисами.
И встретит маленького бога, что всех милее девушкам: тихо покоится он у источника, смежив веки свои.
Вот как, среди бела дня уснул он, ленивец! Верно, набегался всласть за бабочками?
Не сердитесь на меня, прекрасные плясуньи, если я слегка накажу маленького бога! Конечно, будет он кричать и плакать, — но он такой забавный, — даже когда плачет!
И со слезами станет он упрашивать вас, чтобы вы станцевали; а я спою под ваш танец:
плясовую песнь в насмешку над Духом Тяжести — высочайшим и всесильным демоном, про которого говорят, что он „князь мира“».
Вот та песня, которую пел Заратустра, пока Купидон и девушки танцевали:
«О Жизнь! Заглянул я недавно в глаза твои, и мне показалось, что погружаюсь я в непостижимую глубь.
Но золотой удочкой вытащила ты меня и насмехалась надо мной, когда я называл тебя бездонной.
„Так говорят между собой все рыбы, — отвечала ты, — которые не могут достичь дна; все, что слишком глубоко для них, зовут они бездонным и недостижимым.
Но я лишь изменчива и своенравна, и во всем я женщина, и отнюдь не добродетельна.
И хотя вы, мужчины, называете меня и „глубокой“, и „вечной“, и „таинственной“;
но всегда вы одариваете нас своими собственными добродетелями — эх вы, добродетельные!“
Так смеялась она, недоверчивая; но не верю я ей и смеху ее, когда она злословит о себе самой.
А когда с глазу на глаз говорил я с дикой мудростью своей, она гневно сказала мне: „Ты желаешь, стремишься и любишь — и потому только хвалишь ты Жизнь!“.
Чуть было тогда не ответил я зло и не сказал ей, разгневанной, правды; а нельзя ответить злее, чем сказав правду мудрости своей.
Так обстоит дело между нами троими. От всего сердца люблю я одну только Жизнь и, поистине, больше всего тогда, когда ненавижу ее!
Но то, что расположен я к мудрости, и часто даже слишком расположен, — все это оттого, что очень уж напоминает она мне Жизнь!
Глаза Жизни у нее, ее усмешка и даже ее золотая удочка; что я могу сделать, если так похожи они?
И когда Жизнь спросила однажды: „Кто она, мудрость твоя?“ — я с жаром ответил: „О! Мудрость!
Жаждут ее и не могут насытиться, проникают взорами сквозь покровы, пытаются поймать в тенета.
Красива ли она? Почем я знаю! Но и для самых бывалых карпов она служит приманкой.
Изменчива и упряма она; не раз видел я, как кусала она себе губы и гребнем нарочно спутывала волосы.
Быть может, зла она и лжива, и во всем — женщина; но и когда злословит она о себе, даже тогда кажется самой обольстительной“.
Когда сказал я это Жизни, та зло рассмеялась и закрыла глаза. „О ком говоришь ты? Не обо мне ли?
Даже если ты прав, — разве говорят такое прямо в лицо! Но поведай мне теперь о мудрости своей!“
Ах, ты снова открыла глаза, о возлюбленная жизнь! И вновь кажется мне, что погружаюсь я в неизмеримую глубь».
Так пел Заратустра. Но когда танец закончился и девушки разошлись, опечалился он.
«Солнце давно уже село, — сказал он, наконец, — на луг пала роса, от лесов веет прохладой. Что-то неведомое окружило меня и задумчиво смотрит. Как! Ты еще жив, Заратустра?
Почему? Зачем? Для чего? Где и как? Не безумие ли — еще жить?
О друзья мои, это вечер вопрошает во мне. Простите мне печаль мою!
Настал вечер: простите мне, что настал он!»
Так говорил Заратустра.
Надгробная песнь
«Там остров могил молчаливый; там могилы юности моей. Туда отнесу я вечнозеленый венок жизни».
Так помышляя в сердце своем, плыл я по морю.
О вы, образы и видения юности моей! О вы, взоры любви, вы, божественные мгновения! Как скоро умерли вы! Я поминаю вас сегодня, как поминают умерших.
От могил ваших, возлюбленные покойники мои, доносится до меня сладкое благоухание, слезами облегчающее сердце мое. Поистине, аромат этот волнует душу и несет облегчение одинокому пловцу.
Я все еще богаче всех и до сих пор возбуждаю сильную зависть — я, одинокий! Ибо вы были со мною, а я и поныне с вами: скажите, кому падали с дерева такие румяные яблоки, как мне?
Я все еще наследник ваш, я — земля, цветущая в память о вас яркими дикорастущими добродетелями, о возлюбленные!