Герман. Я вовсе не удивляюсь. Я ни на секунду не сомневался, что когда-нибудь ты именно так и скажешь. Жить всласть, наслаждаться телом самой красивой проститутки города и ничего не давать взамен — вот твой девиз, вот твое жизненное кредо. И еще предавать друзей, которые спасли тебя, когда ты уже одной ногой стоял в аду, которые простили тебе сумасшедшие долги, потратили на тебя, на твое лечение целое состояние. Которым, промежду прочим, ты признавался в вечной любви, тля. Было?
Сильвин. Было. Я и сейчас не отказываюсь от своих слов.
Герман. Так почему же ты тогда так поступил?!
Герман взъерошенно вскочил, импульсивно обежал комнату по периметру, вернул ягодицы на прежнее место и сделал из бутылки, покрытой масляными отпечатками пальцев, внушительный пивной глоток. Часы на его руке нервно отсчитывали минуты и секунды.
Сильвин. Я был поражен увиденным. Я испытал потрясение. Я больше не хочу в этом участвовать. Я проклинаю тот день, когда Всевышний вдруг наделил меня этим проклятым даром. Можете делать со мной все, что хотите, но я…
Герман. Сделаем-сделаем, не волнуйся. Ты еще в преисподнюю попросишься, чтобы избавиться от нас.
Сильвин. Мне все равно.
Герман. Ну а чего тогда приперся? Иди к себе, тебя ждет твой потолок.
Сильвин. Верните мне ее.
Герман. Как-то я совсем не наблюдаю логики в ваших словах, боец. Работать не будем, но паек получать хотим. Однако теперича, товарищ, капитализм: ты мне — я тебе. Мармеладка, как ты ее называешь, стоит немало, всегда приносила нам доход за пятерых. Раньше, между прочим, к ней народ за месяц записывался, как на прием к мэру.
Сильвин. Где она? Куда вы ее дели?!
Герман. Мы ее депортировали отсюда. Знаешь, нынче спрос велик, а работать некому. Поэтому мы и подумали: кой смысл держать ее здесь, платить ей за то, что совершенно не приносит прибыли. Пусть поработает по-настоящему, на полную выкладку, как в старые добрые времена. Вспомнит, с чего начинала. Да не бойся — ей это не в новинку.
Герман глумливо ухмылялся, смазанный и собранный пистолет крутился в его пальцах, как у ковбоя в салуне. Бойко работали его наручные часы, было отчетливо слышно, как внутри маленькой швейцарской стекляшки вращаются стрелки, крутятся невидимые шестеренки, трутся друг о друга. Сильвин мельком скользнул по его воспаленным от пьянства глазам: опухоль, которую он обнаружил в голове, в душе Германа в прошлый раз, с тех пор увеличилась более чем вдвое, поглотив немалое количество здоровой субстанции.
Герман. Не расстраивайся, все не так плохо. Давай начнем сначала. Ты опять будешь мне про всех рассказывать, сканировать, так сказать, мозги людей, а я постараюсь убедить своих партнеров в том, что Мармеладка здесь, рядом с тобой, нужнее всего. Ставлю свой Мерседес, что мне это удастся. Ну что, по рукам?
Сильвин представил поле красных тюльпанов, залитое смеющимся солнцем, и посредине себя в расшитом золотом халате и Мармеладку в тюбетейке, с детскими косичками. Взявшись за руки, бесконечно счастливые, одухотворенные, в окружении радостно порхающих цветных бабочек, они неспешно парили над землей, невесомо переступая по воздуху, и тюльпаны лучисто переглядывались, благосклонно нагибали крупные головы-цветки в их сторону.
Сильвин было протянул Герману руку, но в последний момент отдернул ее, будто ужаленный, взвыл и забился в угол.
Запись 4
«БуреВестник», «Распродажа истории»
Передел собственности, который изо дня в день мы наблюдаем, продолжает потрясать наше воображение. Своим размахом и бесстыдством он превзошел все мыслимые пределы. Гектарами продаются городские земли, лесопарковые зоны, десятками — муниципальные учреждения. Городская собственность (то есть наша с вами) тает на глазах. А эта потрясающая история с продажей никому не известной фирме старинного особняка, где до недавнего времени располагался музей историко-культурного наследия города?!.
…В данный момент дом уже подвергнут реконструкции, ценнейший памятник старины фактически уничтожен. Кто поставил преступный росчерк под этой сделкой? Кто осмелился поднять руку на нашу историю? Кто и сколько наварил с этой блестящей аферы?…
Сантьяго Грин-Грим
Герман не смог договориться с Сильвином-штрейкбре-хером ни в тот день, ни на следующий, ни спустя одиннадцать дней. Все это время бедный одноглазый крысенок Сильвин, забившись в свою трухлявую пещерку, нестерпимо, почти маниакально страдал, однако, будучи совершенно слаб телом, выказывал невероятно тугоплавкую силу духа, а посему был непреклонен в своих убеждениях и более не желал потакать варварам, изуверам, почему-то решившим, что Сильфон — их безраздельная вотчина, а все жители Сильфона — их крепостные. Он ежесекундно испытывал жгучее желание увидеть Мармеладку хотя бы одним глазком, он с радостью отдал бы все, чтобы еще раз проскользить пальцем по длинной оголенной ложбинке-трассе ее позвоночника, соединяющей карамельную шею с пигментно-черным крестцом, за которым запретно следовали небольшие туго прижатые друг к другу ягодички, сунуть нос в ее волосы, где было больше всего мармеладного аромата, или вылизать ее бритую подмышку, что он находил особым десертным лакомством, не говоря уже о самом беспредельном: утомительном хаотичном мармеладном поцелуе. Еще он мечтал вновь окунуться в ее душу, пусть жалкую, развратную, но родственную, до ощущения совершаемого инцеста, — он ее, эту душу, понимал, прощал (Я прощаю Тебе Твои грехи, а сам безгрешен) и принимал такой, какая она есть, без оговорок. Сильвин знал, что как только он удовлетворит любопытство Германа, Мармеладка вернется, и испытывал неодолимое искушение пожертвовать своим даром. Но помогать убийце он не мог и лишь в бессилии, сто, тысячу раз кряду повторял свое каббалистическое заклинание: Я Твой Любовник, а Ты моя Любовница… Но от этого ничего не менялось.
Сумерки сгущались. Лохматые тени метались по стенам комнат. Коварный Герман точил ножи, наверняка затевая нешуточную карательную операцию. Сильвин ощущал себя будущей свиной тушей, которую сначала подвесят на крюк в холодильной камере, а потом разделают.
Однажды в квартире раздался звон битого стекла — кто-то кинул в окно комнаты Германа гранату, которая почему-то не взорвалась. В следующий раз во дворе, под окнами долго и молчаливо полыхал черный лакированный Мерседес Германа. Этот вспучившийся от самодовольства тонированный вельможа так уверовал в собственное превосходство, что даже сгорая заживо дотла, не унизился мольбами о помощи: так молча и стоял, пока не взорвался, гордый, непобежденный, с кровавыми пузырями последнего выдоха на губах.
На пятый день Сильвин обнаружил, что запах Мармеладки на ее подушке стал жухнуть, и пожалел, что не имеет специальных навыков для того, чтобы собрать его остатки в колбу, которую можно было бы запечатать пробкой и поставить на полку. И все же, в надежде сохранить аромат девушки хотя бы на время, он, внезапно озаренный, бережно укутал подушку в пластиковый пакет, предварительно смыв и выветрив с полиэтилена прочие запахи. Правда, в его распоряжении еще были ее колготки, к которым он отнесся, как к бесценной реликвии: тщательно упаковал, приторочил бирку и спрятал, но колготки источали преимущественно суть синтетического материала, из которого были сделаны, а вот аромат Мармеладки на наволочке был голографически чистым, так что Сильвин легко различал все его нюансы — в них он безошибочно узнавал ее.