— А что о Петрухе горевать, — вторила бабушке тетя Поля. — Вот попривыкнет, срубит себе дом пятистенный, благо лес ему в лесничестве выпишут. Женится, народит детей, и глядишь, вы к нему из Москвы переедете. Что в ней хорошего-то, в Москве? Одна толкотня.
Мать утихла, сидела, ссутулив плечи. Белка над ее головой тихо качалась в потоках теплого воздуха. Мерцал на золотом колечке бриллиантик.
После чаепития тетя Поля и бабушка остались сидеть за столом, и бабушка строго наставляла тетю Полю, как следует той ухаживать и заботиться о ее возлюбленном внуке. А Суздальцев с матерью оделись и вышли в сверкание морозного предвечернего солнца. Суздальцев показывал матери деревенскую окрестность.
Они шли по дороге. Суздальцев держал мать под локоть. Дорога была белой, голубой, льдистой. В стеклянной глубине переливались золотые и серебряные нити, и казалось, дорога ведет их в билибинское сказочное царство, которое им уготовано в награду за все долготерпение. Река текла черная, незамерзшая, в белых волнистых берегах, с черными воронками солнца. Прибрежные ивы, пронизанные лучами, казались плетеными корзинами, внутри которых блестели округлые стеклянные фляги. Поле было розоватым, мерцающим, и далеко, под недвижными зеленоватыми небесами шел путник, далекий, с неразличимым лицом, но тайно родной и любимый. Посылал им из снежных пространств свое сокровенное «люблю». Церковь, черная, закопченная, со щербатым кирпичом, сквозила пустыми лазурными проемами, где, казалось, застыл звук звонивших колоколов. На черном кривом кресте горели драгоценные золотые крупицы.
Мать любовалась, восхищалась. Ее щеки порозовели, и в глазах появилась мечтательная голубизна:
— Может быть, правда, ты построишь в деревне дом. Дядя Коля так мечтал иметь дом в деревне. Найдешь себе простую милую девушку. У вас будут дети, и я приеду к вам нянчить детей и любоваться этой красотой…
Она мечтательно смотрела на розовое поле, где уже не было ни путника и что-то тихо и благоговейно светилось.
Он провожал маму и бабушку на автобус. Подсаживал на скользкую ступеньку. Смотрел, как удаляется по сумеречной дороге старенький автобус, и кто-то махал ему сквозь замороженное стекло…
Когда стемнело и на улице отшумели все грузовики, трактора и сани, отгудели голоса и отстучали сапоги подвыпивших скотников, шоферов и трактористов и в черных избах зажглись желтые незанавешенные окна, Суздальцев завернул в сельский клуб. Большое, нелепое, перестроенное здание было когда-то поповским домом. В нем стояла высокая железная печь, деревянные скамейки. Над сценой висели кумачовые транспаранты, объявлявшие кино самым важнейшим в мире искусством. Иногда здесь прокручивались фильмы, собиравшие необильных, ерзающих на скамейках сельчан. Проходили совхозные собрания. Давались концерты заезжими артистами. Но в обычное время клуб бывал почти пустым. Слабо натопленная печь не грела. Завклубом, унылый болезненный мужик, крутил на проигрывателе десяток поднадоевших танцевальных мелодий. На них сходились два-три неженатых, хмельных парня, две-три подраставшие, наливавшиеся соком девицы и несколько шустрых девчонок-малолеток. Малолетки начинали красить ногти строительным лаком, танцевали друг с другом и вдруг, прыская смехом, убегали куда-то, если к ним подкатывался тракторист Леха, вечно хмельной, в кирзовых, с завернутыми голенищами сапогах.
И на этот раз, когда вошел Суздальцев, звучало какое-то набившее оскомину танго. Малолетки танцевали «шерочка с машерочкой». Девицы повзрослее призывно поглядывали на Леху-тракториста, ожидая, что он пригласит их на танец. Но Леха резался в домино с другом Серегой, приходившим из соседней деревни проведать приятеля и распить с ним чекушку водки.
Суздальцев потоптался на скользком мерзлом полу, подержал ладони у черной печки, усмехнулся двум смешным танцующим малолеткам и был готов покинуть публичное место. Хотелось прогуляться по пустой улице, уходившей за деревню в гору, откуда было видно все огромное небо с разноцветными звездами.
Дверь в клуб отворилась. Неожиданно вошла не бывавшая здесь молодая женщина. Она поразила Суздальцева свежей красотой. Круглое, румяное от мороза лицо, пунцовые насмешливые губы, маленький милый нос; под воздетыми, наведенными тушью бровями синие, яркие, страстно блеснувшие глаза. Одета она была в шубку, под которой выступала сильная грудь, на стройных ногах были ловкие сапожки, и от нее исходили свежесть, веселье и влекущее очарование. Их глаза встретились. Суздальцев почувствовал, как холодный, дымный воздух, их разделявший, вдруг посветлел и согрелся. От него к ней и от нее к нему полетела горячая волна, от которой ему стало душно.
В это время проснулся сонный завклубом и поставил заигранное, с потрескиваниями танго. Суздальцев шагнул в светлом горячем пространстве, поднимая руки. Женщина подняла свои еще прежде, чем он обнял ее за талию. Они танцевали в шубах в мерзлом клубе, под тусклыми лампами, и он видел, как насмешливо дрожат ее губы, какая милая ложбинка идет от маленького носа к верхней припухлой губе. И ему вдруг захотелось поцеловать эту припухлую пунцовую губу. Она будто угадала, чуть отстранилась и ярко, прямо посмотрела на него, то ли останавливая, то ли, напротив, приглашая совершить задуманное. Пластинку заело. Музыка кончилась, и женщина освободилась от его объятий и, не сказав ни слова, ушла.
— Кто такая? — спросил он у тракториста Лехи.
— Верка Мансурова. Солдатка. Муж в армии, а она из города к матери иногда приезжает. Гулящая Верка. А ты что оробел? Иди, догоняй, она не откажет.
И снова отдался страстной игре в домино.
Суздальцев вышел на улицу. Было звездно, пусто. Дорога слабо мерцала. И не было на ней женщины, только сердце его продолжало сладко ныть.
Он подходил к дому, когда навстречу ему, поскальзываясь, причитая, выбежала женщина, продавщица сельпо. Не разглядев его в темноте, крикнула на ходу:
— Николай Иванович удавился!
И побежала дальше, разнося по деревне страшную весть.
В доме Николая Ивановича ярко горели окна. У крыльца толпились люди. В свете окна виднелась милицейская шинель. Тетя Поля, ахая, толкалась на крыльце:
— Господи, грех-то какой! Кто же его теперь отпевать-то станет. За что ты так себя, Николай Иванович! — и она рыдала, закрывая плачущий рот платком…
Командир разведбата Острецов, воевавший в пыльных предгорьях, над которыми, как сновиденья, парили розовые и голубые хребты, готовился праздновать свой день рожденья. Вечером он ждал в свой модуль друга, начальника штаба, двух комбатов, с которыми недавно вернулся из рейда по мятежным кишлакам. Он ждал, что к застолью присоединится замкомандира полка, с которым у него начали завязываться неслужебные товарищеские отношения. Прапорщик по случаю праздника раздобыл барана, который, как всегда в подобных случаях, подрывался на минном поле. Была припасена литровая канистра спирта, пахнущего соляркой, ибо спирт завозили в воюющую армию нелегально, в цистерне из-под топлива. Таким образом обманывали не слишком бдительных пограничных таможенников. Всю мужскую компанию согласилась обслуживать официантка офицерской столовой, расторопная и радушная, с открытыми до плеч пышными руками, по которым Острецову хотелось провести ладонью, от запястья с часиками до открытых подмышек, заросших светлой куделью.