В сумерках он вернулся к кунгам, в которых размещался разведотдел. Кунги стояли, окруженные фургонами космической связи, рогатыми и штырями антенн, сетчатыми параболоидами и тарелками, глядящими все в одну сторону — туда, где за хребтами, степями и реками находилась Москва. Поодаль располагалась батарея самоходных гаубиц стволами к невидимой за холмами Мусакале. Орудия чернели на фоне пепельно-серого неба. Этот пепельно-серый свет исходил от высокой полной луны, вставшей над холмами. Луна была серо-голубая, туманная, окруженная легкими фиолетовыми кольцами, и от нее исходили таинственные молчаливые силы.
Начальник разведки опустился на сухую теплую землю, чувствуя ладонями покалывание шершавых сухих полыней, и смотрел на луну. Ее свет вызывал в нем тревогу и неясные больные воспоминания, словно луна явилась и встала над этой ночной азиатской степью из иного пространства и времени. Когда-то в детстве он болел скарлатиной, и его поместили в больницу, в отдельную палату, куда не пускали даже маму. Она смотрела сквозь стекло своим милым несчастным лицом, посылая сыну воздушные поцелуи. Он страдал от жара, от одиночества, от мучительных детских предчувствий, и лампа в ночной палате была синяя, недвижная, окруженная печальными кольцами. Смотрела на него с потолка своим немеркнущим глазом. Он связывал с лампой свое страдание, уповал на свое возвращение из этой тоскливой палаты домой, к маме.
Теперь луна напоминала ту давнишнюю лампу. Вызывала тревогу и неясные воспоминания. Будто тогда, в той палате, его жизнь оказалась на загадочном перекрестке и могла пойти совсем в иную сторону, сложиться в иную судьбу, отыщи он тогда какое-то вещее слово, с которым в ту ночь мог обратиться к лампе. Не нашел, не обратился. И вот теперь лежит в азиатской степи среди нацеленных стволов самоходных гаубиц, которые на утро разнесут своим огнем и грохотом безвестный азиатский кишлак.
Он смотрел на луну, на ее фиолетовые прозрачные кольца, и ему казалось, что эта луна, как и та больничная лампа, открывает путь в иную судьбу и жизнь. Стоит забыть свое имя, отрешиться от всего, что связывает его с этими стальными стволами, рогатыми антеннами, уродливыми силуэтами кунгов. Стоит напрячь свое тело, задержать дыханье и устремиться бессловесной мольбой к синему ночному светилу. И ты перенесешься в иную жизнь, в иное бытие, которое все эти годы находилось где-то рядом, не проявленное и немое, терпеливо поджидало его и теперь прислало ему эту голубую мглистую луну.
Он не сделал страстного вздоха, не устремился умоляющей мыслью к луне, не одолел бренную материальность своего усталого немолодого тела. Остался здесь, среди уродливых кунгов, черных орудийных стволов, теплой азиатской степи, изрезанной гусеницами танков.
Командный пункт находился на срезе обрыва, за которым открывалась сияющая зеленая долина с блеском реки, возделанными полями и виноградниками, среди которых сахарно-белое, драгоценное и дышащее, открывалось селение. Длинный глубокий окоп, покрытый маскировочной сеткой, был полон офицеров. Командир дивизии в полевой генеральской форме изредка смотрел на часы, поднимал к глазам бинокль, казалось, не замечая бурленье, происходившее в окопе. Десяток офицеров, оглушая друг друга, кричали в рации, в телефонные трубки, соединяясь с авиацией, гаубичными батареями, установками залпового огня. В окоп змеились и спускались жгуты проводов, и казалось, по этим проводам текут невидимые силы, переполняют окоп, и офицеры уже по пояс в этой бурлящей невидимой плазме.
Начальник разведки смотрел в бинокль. В голубоватую оптику видел стоящие на окрестных холмах блоки боевых машин. Видел скопившееся в виноградниках разноцветное сборище «партизан», ожидавших начала артиллерийского и бомбоштурмового удара, после которых они двинутся в горящий кишлак. В окуляры попадало селенье, казавшееся большой белой лилией с золотой сердцевиной. Так выглядели два белоснежных купола сельской мечети и бежевые строения, башни, длинные стены, среди которых виднелись пустые улицы. На краю селенья стоял раскрашенный, пестрый автобус, из тех, что курсировали по окрестным дорогам, напоминая затейливые детские игрушки. Селенье, чуть оплавленное стеклянной оптикой, переливалось, струилось, будто его омывали прозрачные нежные потоки.
Начальник разведки вдруг почувствовал мгновенный страх, словно затмило глаза. Считаные минуты оставались до того, как в хрупкое глиняное селенье, в драгоценную перламутровую раковину вонзятся смерчи снарядов. Станут рвать, терзать и разбрасывать слабую драгоценную жизнь, спрятанную в хрупкой оболочке. Он испытал панику, непониманье мира, непониманье своего места в этом мире под маскировочной сеткой с биноклем в руках, готового наблюдать гибель селенья.
Солнце светило над зеленой долиной. В бледной синеве была едва ощутимая черта, к которой стремилось солнце. К ней же стремилась стрелка часов на руке комдива. Когда они совместятся, заревут батареи. Глядя в небо, начальник разведки хотел своим страстным взглядом, своей измученной волей остановить солнце. Обратить его вспять. Направить назад к горизонту, чтобы время пошло назад. Чтобы рассыпалась и распалась вся громадная махина окружившей кишлак дивизии. Чтобы танки, пятясь, стали уходить по дороге, тягачи подцепили орудия и с зачехленными стволами повезли их прочь. И драгоценная белизна, целомудренная чистота кишлака осталась нетронутой.
Он услышал высокий осиный звук, словно заныла, зазвенела натянутая в небе струна. Проследив направление звука, среди солнечной пустоты он углядел крохотную искру пикирующего самолета. Пара штурмовиков заходила на цель, искрясь, как две стеклянные крошки. Исчезли, унося с собой паутинки звука. А под ними в кишлаке пышно полыхнуло, разлетелись два колючих взрыва, и прокатились один за другим два угрюмых, размытых пространством удара. Над кишлаком, где взорвались двухсоткиллограммовые бомбы, стали подниматься дымы, похожие на одноногих великанов. Колыхались на стеблевидных ногах, тянулись друг к другу, пытаясь обняться. И вдруг из кишлака пошла вверх жирная копоть, черным густым столбом, из которого вываливались сочные клубы. В бинокль были видны белые купола и марающие их черные кляксы.
Над долиной возникли две стрекочущие вертолетные пары. Приближались к кишлаку, перестраиваясь, поворачивая к солнцу то одну, то другую плоскость, стеклянно искрясь винтами. Первая пара нахохлилась, замерла на мгновенье, а затем, опрокинув носы, помчалась к земле. Промерцала огнями, швырнула заостренные всплески, черные дымные клювы. В кишлаке рвануло, словно вскипели стены и башни, и там, где пролегали ровные улицы, теперь дымились рваные прогалы. Один из белых куполов был проломлен, и казался яйцом, из которого вылупился черный птенец. Вертолеты кружили над кишлаком, меняясь местами в небо, и там, где они только что были, висели кудрявые перья копоти, а на земле рвались и дрожали огни. Автобус горел; было видно, как рыжее пламя охватывает его разукрашенные бока.
Начальник разведки с омертвелым, равнодушным сердцем наблюдал истребление Мусакалы. Еще один город среди миллиардов других городов и селений, уничтожаемых во все века на земле, превращался в прах. И начальник разведки думал, что превращается в прах его жизнь, совпавшая с истреблением Мусакалы, как превратилась в прах жизнь безвестных полководцев и воинов, штурмовавших крепостные стены, стиравших с лица земли столицы и царства.