Он почувствовал слабый укол в висок, словно лопнула малая жилка или прилетела и ударила невидимая частица. В крохотное отверстие стал просачиваться сквознячок, послышался свист, как из проколотого автомобильного колеса. Прокол расширялся, увеличивался, превращаясь в ревущий туннель, по которому из неведомого будущего в настоящее врывалась неизвестная война…
Рядовой Ковшов задыхался и готов был упасть, неся на себе тяжелый мешок с боекомплектом, провиантом, пакетами взрывчатки, придерживая соскальзывающий с плеча автомат. Перед ним по горной тропе двигались пять солдат с такими же мешками, пеналами гранатометов, ручным пулеметом, который тускло и зло отливал вороным стволом. Группу вел лейтенант, невысокий, верткий, с неутомимыми кривыми ногами, которые он пружинно переставлял по тропе. И казалось, это мучительное для Ковшова восхождение доставляет лейтенанту наслаждение. Группу замыкал сержант, сильный, длинноногий, с тупым выражением обгорелого на солнце лица. Он то и дело беззлобным матом подгонял отстающего Ковшова, и казалось, огромный тюк, который тащит на спине сержант, не давит его, а, наполненный воздухом, приподнимает над тропой.
Они шли больше часа, и горы вырастали одна из другой, как огромные матрешки, рождали себе подобных. Ковшов тоскливо смотрел, как из белесой мучнистой горы, по которой они проходили, поднимается ржаво-красная, с железными, рыжими осыпями, а из той начинает подниматься розовая, с бесцветными пятнами жара, с вершиной, охваченной мглистым огнем.
Ковшову неудержимо хотелось пить, и, несмотря на строгий запрет лейтенанта, он то и дело отвинчивал флягу, делал жадный глоток. Теплая вода, на мгновенье смягчив гортань, впитывалась в страдающее тело, а потом выбрасывалась в виде липкого пота — подмышки, живот, пах отекали едкой жижей.
Он не знал, куда их ведут, скоро ли будет привал, когда они достигнут рубежа, где надлежало им окопаться, и есть ли вообще рубеж в этой раскаленной горной пустыне, в которой он оказался, повинуясь чьей-то злой бессмысленной воле.
— Ковшов, мать твою, сейчас тебя по жопе бить буду! — глухо гнал его вперед сержант, видя, как увеличивается расстояние между Ковшовым и цепочкой солдат, как норовит он сойти с тропы и, теряя высоту, идти под гору. — Держись на тропе, мать твою!
Стараясь обрести силы, Ковшов думал о маме. Горюет о нем, своем единственном сыне. Не сумела его отстоять, оставить дома, отдав под начало грубых равнодушных людей, которые научили его стрелять, рыть саперной лопаткой землю, а потом забросили в эту раскаленную каменную пустыню, где нет ни былинки, ни человека, ни зверя. И только вдруг на бесцветном склоне начнет мерцать, как серебряный зайчик солнца, крупнокалиберный пулемет и стальные сердечники станут вырывать из солдат клочья красного мяса.
Он вспоминал свою милую уютную комнатку, где над кроватью висит макет парусника, склеенного им из дощечек и кусочков материи, на книжной полке хранится подшивка журнала «Вокруг света», где он зачитывался рассказами о джунглях, саваннах, великих реках и великолепных столицах, а на окне висит клетка с милым вечно щебечущим попугайчиком Кешей, который садится ему на ладонь и клюет пшено.
Мысль о доме на мгновенье приносила ему облегченье, а потом, когда очередная гора начинала поднимать свой оплавленный купол, эта мысль отнимала остатки сил, и хотелось упасть на тропу.
— Ковшов, сука, не пей, кому говорю. Сейчас, на хер, флягу отберу! — окликнул его сержант.
И боясь, что сержант выполнит угрозу, вырвет из его рук теплую флягу, Ковшов торопливо, захлебываясь, выпил остатки воды. Почувствовал, как брызнуло под рубахой, обожгло клейкой жижей. Сердце его сжалось от боли, огромный раскаленный палец протянулся к нему из неба, ткнул в лоб, в глазах заструились, как змеи, фиолетовые вензеля, и он рухнул на тропу, роняя флягу и автомат, чувствуя удар мешка в затылок.
— Стой! — крикнул над его головой сержант. Цепь остановилась, солдаты оглянулись на лежащего Ковшова. Лейтенант сбежал на кривых ногах со склона, который успел одолеть, приблизился к Ковшову и ударил его ногой в бок.
— Встать! Приказано было не пить! Встать, чмо! — И он еще раз ударил ногой. — Сержант, возьми его вещмешок. Разгрузи его, суку!
Сержант содрал с него тюк, нацепил себе на плечо. Лейтенант рывком поднял Ковшова, посмотрел на его бледное измученное лицо своими желтыми рысьими глазами и ударил по щеке.
— Будешь отставать, пристрелю! — Обернулся и быстро пошел вперед, крутя, как колесами, своими неутомимыми кривыми ногами.
Цепь тронулась, и Ковшов налегке, с одним автоматом, шел в цепи, думая, что сейчас упадет, и пусть его лучше пристрелят, или он стянет с плеча автомат и выпустит очередь в ненавистного кривоногого лейтенанта, бившего его ногой.
Они достигли вершины плоской горы, на которой тропинка ломалась и начинала спуск вниз, в выжженную, рыжеватую низину, покрытую круглыми камнями, словно они нападали с неба.
— Привал! — приказал лейтенант. — Отдых пятнадцать минут.
Сели, сбросили тюки, отложили оружие. Достали фляги, стали пить, делая аккуратные глотки. Фляга Ковшова была пуста, и он жадно, с завистью смотрел, как запрокидывают солдаты лица, сосут губами металлическое горло фляги, как капли сбегают по красным, опаленным солнцем щекам. Лейтенант делал глоток, ополаскивал полость рта и затем проглатывал воду. Ковшов с ненавистью смотрел на скуластое татарское лицо лейтенанта, его рыжие рысьи глаза.
Горы, обесцвеченные зноем, уходили во все стороны мертвенно, тускло, не оставляя надежды на иной ландшафт, на зеленую долину, блеск реки, тенистые деревья. Ковшову казалось, что их забросили на безжизненную планету, и от нее бесконечно далеко его милый дом, любимая мама, их стеклянный буфет, в котором среди тарелок и блюд хранится фарфоровая чашка с красно-золотым петухом, подаренная ему в детстве, единственная сохранившаяся от большого сервиза.
— Подъем! — приказал лейтенант. Упруго вскочил, навьючил мешок, подхватил автомат и стал легко сбегать по тропинке в рыжую низину. Солдаты неохотно поднимались, брали вещмешки, гранатометы, автоматы, собираясь следовать за своим командиром.
Лейтенант удалялся, утягиваемый под гору, тормозил своими крепкими кривыми ногами. Под ним вдруг бледно полыхнуло. Он подскочил и, казалось, замер на дымном пьедестале, а потом рухнул, завалился на бок, и тонкий мучительный крик долетел до солдат. Лейтенант лежал на боку, мешок мешал ему повернуться, и над ним вяло летел, поднимаясь на склон, жидкий дым.
— Назад! Отставить! — Сержант остановил цепь солдат, боясь ступить на тропу.
Все сгрудились, замерли, пугаясь рыжего спуска, мучнистой розоватой тропинки и жалобного, детского крика лейтенанта, который дергался под мешком, не в силах его свалить.
Ковшов с ужасом понимал, что случилось. Видел, что одна нога лейтенанта — та самая, которой он его бил, — оторванная лежит сбоку, а другая, неестественно длинная, уродливо заломлена в сторону с вывернутым башмаком.
— Отставить! — повторил сержант. — Минное поле! Все подорвемся!