Танк задирает орудие, дымный полет гранаты, башня, оторванная, летит кувырком, и из танка, как салют, хлещут желто-красные искры…
– А теперь с ветерком, твою мать!.. – приговаривал Кадашкин. – А теперь с огоньком!..
Исхлестанный, опустошенный, освобожденный от скверны, окропленный душистым настоем, полосатый от прутьев, в розовых ритуальных узорах, Белосельцев вышел из туманной парной. В ней еще оставался Кадашкин, как усталый шаман, с веником, с черным раскрытым ртом и выпученными голубыми глазами.
Они пили, не пьянея, без устали, выгоняя хмель паром. Выходили под звезды, плюхались в резиновый бассейн, выдавливая из него воду горячими телами.
– Прапорщик!.. – командирским рыком позвал Кадашкин, и из темноты возник специалист по танковым двигателям. – Музыку неси сюда!.. Ча-ча-ча!..
Появился кассетник с музыкой, которая, по мнению Кадашкина, должна была быть приятна Аурелио. Кассетник грохотал среди бутылок, под тусклой лампой, наполняя баню оглушительным звоном и рокотом карибских мелодий, от которых дрожали стаканы. Аурелио уперся кулаками в голые колени, набычился, выпучил негроидные губы, водил по сторонам выпуклыми глазами, словно сопротивлялся внутренней, распиравшей его силе. Не одолел ее. Вскочил, заколотил босыми стопами по сырым доскам, задвигал плечами и бедрами, стал гибкий, тонкий, счастливый, закрутился под низким потолком бани.
– Ча-ча-ча!.. – завопил Кадашкин, вскочил и неумело, выделывая коленца, напрягая бицепсы, как культурист, заскакал, колыхая волосатой ногой, тесня Аурелио, задевая бедром стол.
Белосельцев смотрел, как близко от него мотаются голые мокрые тела. В голове грохотал оглушительный бубен. Лампа под потолком разгоралась в ночное солнце. Он вдруг почувствовал, как яростная, неукротимая сила отрывает его от лавки, и он начинает скакать, крутить головой, извиваться, словно в него вселился неутомимый, яростный дух, подавил все прежние побуждения, овладел всеми чувствами, превратил их в желание скакать, дергаться, страстно крутить головой.
Они танцевали безумный танец тропических островов, три победителя, которых не встречал у городских ворот благодарный люд, не одарял наградами и почестями щедрый властитель, не сочинял в их честь оду сладкозвучный певец, не ждали на ароматном ложе возлюбленные. Они сами себе устроили пир, учинили торжество, прославляли друг друга. Баня, выпивка, драный кассетник были военной добычей, которую они делили. Орденами, которые они вешали на грудь. Наложницами, которые уводили их на любовное ложе.
– Други мои!.. – Кадашкин забыл свой аристократический английский язык, утратил сдержанность военного советника, превратился в русского загулявшего мужика. – Други мои!.. А ведь я стреляю лучше вас!.. Армия стреляет лучше разведки!.. Прапорщик! – заорал он в открытую дверь, вызывая из темноты прапорщика, появившегося мгновенно, как в сказке. – Неси автомат!..
Они расставили у кирпичной стены пустые бутылки. Прапорщик умело направил на мерцающие мишени лампу. Все трое по очереди пускали очереди из короткоствольного чешского автомата, разбивая в прах бутылки, дырявя кирпичи, оглашая ночь тресками.
Вернулись в баню. Сидели, отдыхая. Пили пиво. Белосельцев поднялся, вышел на воздух. Было темно. У кирпичной стены слабо мерцали осколки разбитых бутылок. В резиновом бассейне льдисто чернела вода. В небесах было звездно. Звезды недвижно сверкали, складываясь в узоры. Белосельцев стоял, запрокинув лицо, взирая на звезды. Старался уловить их дыхание, почувствовать безмерную живую глубину, в которую всякий раз стремилась душа, спасалась от бренного бытия, расцветала среди разноцветного одухотворенного мироздания. Но небо было плоским. Звезды были нарисованы на нем, как на черной фанере. И эта плоскость не пускала в себя, отторгала.
Белосельцев испугался. Небо не пускало его в себя. Закрыло перед ним свои огромные мерцающие врата. Он попытался позвать, молитвенно обратиться к невидимому стражу, охранявшему небесный вход. Напоминал о себе, стоящем на дворе гарнизонной бани. Это он, Белосельцев, стоит нагой и босой перед вратами и просит впустить. Всегда, с юности, взирая на звезды, он испытывал счастье. Уносился на ангельских крыльях в их алмазное разноцветное множество, среди которого Кто-то Огромный, Любящий, единственно существующий в мире знал о нем. Следил, любил, взращивал год от года, радуясь его прозрениям и совершенствованиям, обещая принять у себя в небесном саду, быть может, еще при жизни, поднять на огромных белоснежных ладонях на небо. А если нет, то после кончины, по завершении бренного земного пути, Он сулил бессмертие среди божественных звезд.
Этот неведомый, живущий в звездах Творец иногда сердился на него за грехи и проступки, за бессмысленно проведенные дни, за похоть, страсти, ослепляющую гордыню. Возмущался его падениями, насылал напасти, грозил из звезд перстом, делал из небес упреждающие грозные знаки. Но постоянно был с ним, над ним, присутствовал в его судьбе, как карающая или милосердная сила. Был неисчерпаемой бесконечностью, восполняющей краткость и быстротечность бытия.
Белосельцев стоял в темноте, чувствуя ночное дуновение ветра, и молил, чтобы небо его услыхало. Чтобы заснувший страж открыл врата, и в них драгоценно задышал, засветился многоцветными плодами небесный сад, и он вновь на ангельских крыльях вознесся в одухотворенную бесконечность, увидел устремленные на него очи Творца.
Но отклика не было. Небо оставалось закрытым. Звезды плоско, сухо мерцали, как дырочки, просверленные в потолке. Творца не было. Он, Белосельцев, был неинтересен Творцу. Творец больше не замечал его, не интересовался им, не радовался его появлению в мире, ничего не ждал от него. Не одаривал своей любовью за свершения и подвиги. Не карал своим гневом за проступки и содеянное зло. Был равнодушен к Белосельцеву, как к тесному бессмысленному тупику, в который по ошибке заглянула жизнь. Погаснет в нем, как тусклая искра. Рассыплется горсткой бесцветной пыли, щепоткой неодушевленных молекул, которые, быть может, пойдут на строительство другой плоти – паука, лягушки или безымянной плесени.
Было тускло, пусто. Небо было необитаемо. Земля остывала, и повсюду, среди погубленных лесов и истоптанных лугов, на изрытых снарядами континентах, ржавели сгоревшие боевые машины, торчали хвосты подбитых самолетов, горбились в мутных реках дуги опавших мостов. И не было слов для молитвы. Не было слез для плача.
Утром в кафе они сидели с Маквилленом за чашкой кофе, оба любезные, веселые, оказывая друг другу услуги. Передавали сахарницу, подливали сливки, подвигали плетеную хлебницу с теплыми сдобными булочками. Оба в чистых рубахах, легких светлых костюмах, под тенистым деревом, сквозь которое на скатерть падали солнечные, золотисто-зеленоватые пятна.
– Так складываются обстоятельства, дорогой Виктор, что я вынужден срочно улететь в Мозамбик. Через два часа я отбываю в Луанду, а оттуда рейсом в Мапуту. Жаль, что прерывается наша с тобой охота и мы не побываем в национальном парке Бикуар. – Маквиллен был спокоен, доброжелателен, искренне сожалел, что прерывается их совместное увлекательное путешествие. Ничто не выдавало в нем проигравшего, по чьей вине была разгромлена военная экспедиция «Буффало» и на желтой дороге остывали короба сгоревших машин и лесные звери выбегали из горных расселин, обгладывали кости убитых солдат. Белосельцев пытался уловить в прозрачных глазах разведчика хотя бы малую тень тревоги, но красивое лицо Маквиллена было неомраченным и ясным.