Он закрыл веки. Глазные яблоки медленно поворачивались в глазницах, и на их оборотной стороне возникало: черный борт гондурасского катера с красным мазком ватерлинии, клокочущая от пуль водяная яма, и среди пузырей скачут, мечутся пробитые головы. Вертолет «Си-найт» кладет на море плоскую рябь солнца, нависает стеклянной кабиной, остриями ракет и снарядов, и Сесар задирает горбоносое, с оскаленными зубами лицо, целит пистолетом в свистящие лопасти. Шар света над малиновой раскаленной цистерной, летящие в бесцветном небе огненные воробьи, и детская кукла, матерчатая, без одежды, дымится в луже мазута, похожая на погибшего космонавта.
Он открыл веки, поворачивая отяжелевшие от зрелищ глазные яблоки в глубину утомленного разума. Шумел дождь, дребезжали стекла, зеленоватый наружный фонарь высвечивал на стене струящийся прямоугольник окна. Завывала огромная каменная дудка, словно кто-то перебирал ее медленными огромными пальцами, и от этих тяжелых звуков выдавливались в океане черные ямины, а в ночных небесах проносились вырванные из океана огромные космы воды.
В коридоре, за дверью, кто-то прошел, шаркая и прихрамывая. Послышалась негромкая испанская речь.
Он снова сдавил веки, и в глазницах медленно взбухало: краснота, дым, плеск огня, черный каркас стропил. Удивился этому темному чертежу еще не сгоревших балок, который он не запомнил на пожаре, но глаза сами сфотографировали резкое перекрестье стропил и теперь, задним числом, возвращали изображение. И вслед за графикой врезанных друг в друга балок, окруженных рыжим лохматым огнем, стали открываться другие огни и пожары. Бескрайнее, расширяющееся пространство охваченных огнем континентов, по которым все эти грозные годы он двигался, скрывая личину разведчика. Врывался на стреляющем бэтээре в горящие кишлаки. Спасался от разъяренных мусульманских толп Кабула и Кандагара. Смотрел, как падают от пуль погонщики верблюдов, расстрелянные у саманной стены. Стоял перед грудой черепов на вязком болоте в предместьях Пномпеня. Присутствовал на допросе пленного «кхмер руж» во вьетнамской контрразведке, харкающего кровью на кафельный пол. Уклонялся от взрывов артиллерии на рисовых полям Батаммбанга, где взлетали в небо бурлящие фонтаны грязи, и убитые волы лежали, словно огромные фиолетовые зерна фасоли. Помнил, как на желтой заре летели черные стрекозы вертолетов ЮАР, накрывали тростники секущим огнем, и в горящих трескучих зарослях горела убитая партизанка, сквозь истлевшее платье взбухла ее ошпаренная грудь с дымящим черным соском.
Картины разгромленных городов, расколотых мечетей, сгоревших пагод. Оплавленные транспортеры и танки, рухнувшие на склоны гор вертолеты. Мертвецы, лежащие на земляных полах моргов или завернутые в мятую серебряную фольгу, как запеченная рыба. Операционные столы, на которых корчились растерзанные молодые тела, и звук отсеченной стопы, брошенной хирургом в ведро. Изнасилованные женщины с пулевыми отверстиями в головах, бесстыдно опухшие, в синяках и ссадинах ноги. Мужчины, подвешенные на крюках, от которых к земле тянулись кровавые слюни, вываливались из распоротых животов малиновые георгины кишок, покрытые сонными мухами, отяжелевшими от трупного сока.
Зрелища шли бесконечным валом, словно его завертывали в огромный, пропитанный кровью ковер, и не было сил дышать, в легкие набилась зловонная, кислая, черно-красная шерсть, и он задыхался, выпучивал обезумевшие глаза. Видел черные перекрестья коврового орнамента, повторявшего рисунок горящих стропил на сегодняшнем пожаре в Коринто.
Это напоминало помрачение. За окном бушевали небеса, в которых летели несметные духи, вырванные ураганом из океанских глубин, и эти бессчетные полчища ударялись в окна, проламывались сквозь деревья, тянули к нему тощие, покрытые шерстью руки. Утробно гудела каменная дудка горы, и казалось, под эти хриплые гулы по склонам вулкана спускались молчаливые, согбенные в дожде великаны. Хотели взять его из постели, увести на гору, погрузить в глубокую, с оплавленными краями дыру, где в негасимом зареве подземных пещер будут длиться все те же картины. Разгромленные города, упавшие в реки мосты, рухнувшие самолеты, бегущие в атаку солдаты, взлетающие армады ракет, висящие на дыбе пленные, голые женщины, распятые на дощатых топчанах, горящие саванны, по которым несутся обезумевшие табуны антилоп, деревянные колья с насаженными головами, голодные дети с синими гноящимися пупками. И его, приведенного в ад, станут мучить повторением земных пожаров и казней, среди которых протекала его земная жизнь, выбранная им добровольно.
Это было наваждение. Помрачение рассудка, вызванное примчавшимся из океана тайфуном. Чувствуя, что сходит с ума, он торопил возвращение Валентины. Ждал, когда пройдет сквозь стену ее белая бесшумная тень и она положит ему на грудь ладони, совместит с прохладными отпечатками, которые все еще жили у него на груди.
Он чувствовал, что этот ураган сметает огромный период его жизни, который был связан с военной разведкой, с непрерывным походом по воюющей, изнуренной от войн и восстаний земле, в которых, как казалось вначале, брезжит великая, открывшаяся человечеству истина – о братстве, свободе, об идеальном земном бытии, что будут добыты на поле кровавой брани, в сверхусилиях революционной борьбы. Но истина всегда ускользала. Меркла в зареве необъятных пожарищ, глохла в стонах пытаемых. За одной войной тут же начиналась другая. Одна революция немедленно порождала другую. И в схватке разведок, в жестоком противоборстве систем, как струйка воды из расколотой пулей чаши, ускользала заповедная истина. На дне персидской расколотой вазы, найденной им в кабульском дворце Амина, – засохшая блевотина десантников, смятый женский бюстгальтер.
Он старался понять и вспомнить, на каком перекрестке, в какую искусительную минуту он, с детства верящий в чудо, знавший из бабушкиных сказок, из своих вещих снов, что явится чудный ангел, протянет алую розу, обнимет голубыми крылами и возьмет его, живого, на небо, – когда он выбрал иную судьбу. Свернул с той розовой тропки в зеленой душистой ржи, над которой летали невесомые, благоухающие медом бабочки, и пошел по танковой колее, где в иссохшем арыке валялся мучнистый скелет осла и спецназ выносил из боя убитого в «зеленке» товарища. Что побудило его сжечь на вечернем дворе свой благоухающий, чудный рассказ.
Его старики, могучие, древовидно охватившие своими корнями, своими ветвистыми вершинами огромный объем судьбы, не просто родовой, но русской, народной. В их любовях, семейных распрях, тюремных страданиях и смертях ему, ребенку, открывались переживания невыразимые, из любящего сердца, откуда спустя годы возникали жаркие мысли об Отечестве, о народной судьбе, о высших связанных с Родиной истинах, неодолимых в беде и затмении.
Старики приходили к бабушке на свои чаепития, на семейные советы, где вспоминали, рядили, заливались слезами, впадали в гнев, и он, притулившись на краешке кушетки, прижавшись к рукодельному коврику с шелковыми красными маками, внимал их длинным, нескончаемым словесам. Казалось, на этих сходках они снимают мерку с чего-то необъятного, неизмеримого, быть может, с самой России. И когда умирали один за другим и казалось, каждая смерть есть падение могучего дерева, сбивавшего соседнюю вершину, и на месте корабельного леса – только темные ямы и пни, – оттуда, сначала как боль, а потом как непрерывно прибывающий свет, потекли на него силы любви и памяти, хранившие его и исцеляющие, и тайная вера, что их смерть преодолима и им всем уготована встреча. Круглый стол под нарядной скатертью, бабушка из цветастого чайника разливает чай, и дед Михаил, белобородый, веселый, принимает из рук сестры душистую жаркую чашку, приговаривая: «Ай да Настенька, ай да сестра дорогая!»