Модельер изумлялся со стороны, не умея скрыть восхищенной улыбки. Счастливчик, выполняя его режиссерский замысел, добился высшего артистического воплощения. Сам, без наущения, придумал чашу с водой, в которой растворил медицинскую морскую соль. Сам объявил сбор пожертвований, напоминавший древний русский обычай. Он заслуживал самых высших похвал. Внезапно Модельер увидел, как сквозь толпу смятенных, стенающих женщин прорвалась одна, рыжеволосая, с черной лентой, стягивающей огненный пук.
– Лжец!.. Убийца!.. – она рвалась к Президенту.
Другая женщина, вдова шифровальщика, старалась ее удержать:
– Нинель, не надо, Нинель!..
Но Нинель пробилась к стоящему на коленях Счастливчику, расширила свои яростно-зеленые, рысьи глаза, уставила ему в лоб острый, указующий перст, продолжала выкрикивать:
– Ты лжец, паяц!.. Погубил наших мальчиков!.. Оставил их на съедение рыбам!.. Знаю твою страшную тайну!.. Погибнешь!..
Президент отшатнулся, с ужасом выронил чашу. Колечки и сережки покатились по полу. Счастливчик стал страшно бледен, с синеватым отливом утопленника. На впалой щеке его вдруг обнаружилось фиолетово-зеленое трупное пятно.
– Охрана!.. – возопил Модельер. Несколько дюжих молодцов, разрезая толпу, расшвыривая вдов и сирот, устремились к Президенту. Схватили рыжую женщину. Заламывали ей за спину руки, выволакивали из зала.
А та зло озиралась на Президента, плевала в него, безумно выкрикивала:
– Людоед!.. Мальчиков наших заживо съел!..
Ее уволокли, и казалось, ее появление было наваждением. И уже входили в зал с рокочущими песнопениями облаченные в ризы священники. Несли пылающие свечи, уложив на шитую золотую парчу свои тяжелые великолепные бороды. Окруженный клиром, величаво ступал Патриарх в золотой митре, сиявшей как нимб. Черный лицом, с выпуклыми эфиопскими белками и алым языком, весь усыпанный алмазами, напоминал ослепительную люстру. Все кланялись, подходили под благословение. И первым, кого он облобызал отеческим утешительным целованием, щекотнув кольчатой черной бородкой, был Президент, уже поднявшийся с колен, с непросохшими, искренними слезами сострадания.
Обильно подымался к потолку сладкий кадильный дым. Трепетало в руках множество тонких поминальных свечек. Мэр и Плинтус держали по свече, кланяясь навстречу серебряному кадилу, в котором багровел маленький жаркий угль. Патриарх перемежал старославянские и эфиопские слова, мягко вплетал в богослужение строки из пушкинского «Ориона» – «Нас было много на челне…». Молился за души усопших воинов, посылая свою молитву в Царствие Небесное, где уже обретались погибшие моряки.
Поминальная служба транслировалась по телевидению. Граждане огромной страны плакали и скорбели о безвременной гибели своих сыновей. Электронные табло на площадях, на фасадах, на лобовых частях несущихся тепловозов, в подземных станциях метро, в кабинетах правительства, в роскошных дворцах богачей и утлых квартирах бедняков – рейтингомеры – указывали повышение популярности Президента на целых два пункта. Драгоценно, словно вышитое золотой нитью, на фасаде отеля мерцало число – «81». И уже мчались во все концы порхающие вереницы неутомимых юмористов и смехачей, посланных Модельером в русские дали, чтобы отвлечь народ от страшной беды, умягчить сжатые в камень сердца, заставить улыбнуться искусанные губы.
Над «Рэдисон-Славянской», выталкивая из штанов задорные кудряшки дыма, пролетал модный юморист, репетируя смешной этюд о русском мужичке-дурачке. Следом, издавая выхлопные трески, поспевал пухленький одессит с лысоватой головенкой и лягушачьими лапками, рассказывая самому себе уморительный анекдотец. Топливом, с помощью которого они перемещались по воздуху, служил их собственный юмор. Его неполное сгорание слегка ухудшало экологическую ситуацию в городе, окисляло церковные купола и кресты, зато увеличивало число умиравших от смеха. Юмористы летели клином как журавли.
Ангел с голубыми крыльями, прижимая к груди бездыханного Плужникова, пролетел над седым океаном, где клубилась темная буря. Над рыжей тундрой, где уже замерзали озера. Над золотыми туманными лесами, которые стояли, словно сияющие торжественные иконостасы. Влетел в дымное облако, застывшее над Москвой, сквозь которое мерцали неясные вспышки, мутно белели дома. Сложил за спиной острые крылья и кинулся вниз, стараясь не задеть пышные кресты собора, перекрестья проводов, чугунную резную ограду. Вращая крыльями как пропеллерами, остановился в воздухе, подымая вихри палой листвы. Не касаясь земли, поставил Плужникова на краю тротуара, на углу Остоженки и Пречистенки, где тесно слиплись, вязко текли машины сквозь узкие горловины, валила темная толпа, скапливаясь у красных светофоров, огромная белогрудая женщина на рекламе освежала бритые подмышки флаконом с дезодорантом, и над ней возвышался тяжелый, пластмассово-белый собор, накрытый золотыми ребристыми тюбетейками. Ангел оставил моряка у перехода, где наезженный, черно-липкий асфальт был заштрихован грязно-белой краской с раздавленным в плоскость пакетом из-под дешевого вина. Убедился, что моряк стоит на негнущихся ногах и не падает под колеса. Ринулся ввысь, задержавшись на мгновение среди кустистых крестов собора. Канул в тумане, слегка удивив подвыпившего бомжа, который то одним, то другим глазом пытался получше рассмотреть диковинную голубую птицу, мелькнувшую в темных ветвях.
И Плужников остался, недвижный, негнущийся, в изорванной робе подводника, в грязных сандалиях, с обгорелым лицом, на котором кровавая короста ожогов смешалась с загустевшей эмульсией. Был глух, слеп и нем. Опаленные глаза были залиты ядовитым рассолом, уши закупорены каменной пробкой пепла, губы спеклись, словно по ним прошлись автогеном.
В нем остановился и застыл страшный удар, превратив живое тело в чугунную отливку. Без чувств, без мыслей, без памяти, он стоял на краю тротуара, словно изваяние, и лишь несколько живых алых клеток слабо пульсировали в глубине мертвого памятника.
Люди скапливались у перехода, когда им в глаза светила красная сердитая ягода светофора. Окружали Плужникова, теснили его. Большинство не обращали внимания. Иные с изумлением оглядывали его измызганное одеяние. Какая-то нервная дамочка брезгливо шарахнулась, зажимая нос: «Живодер, что ли, или из канализации вылез?» Какой-то сердитый мужик толкнул его: «Разуй глаза! Что уперся как столб!» Какой-то едкий господин в красивом плаще отступил на шаг: «Нажрутся, наваляются в луже, а потом в народ лезут!» Толпа скапливалась, давилась, раздраженно поглядывала на бесконечные лимузины. Как только в глазнице светофора загоралась зеленая сочная ягода, все разом сбегали на черно-белую «зебру» перехода, толкая друг друга. А Плужников оставался стоять, словно ноги его привинтили к тротуару болтами.
Подле него, остановленная красным сигналом, задержалась молодая женщина, неприметно одетая, в берете на светлых кудряшках, в поношенной кофте и длинной суконной юбке на худеньком теле, с кожаной почтовой сумкой через плечо, в которой лежали стопки писем, кипы телеграмм, несколько бандеролей. Женщина работала письмоношей, захватила на почте очередную порцию посланий и торопилась по окрестным дворам и улочкам, забегая в полутемные подъезды, засовывая корреспонденцию в железные ящики. Она ждала, когда на противоположной стороне погаснет красное, зловещее око и раскроется зеленое, радостное. Люди скапливались, теснили ее, и она оказалась бок о бок с высоким, грязно одетым человеком, от которого пахло так, как пахнет из раскрытых зловонных люков, где гуляет железный сквозняк. Она машинально отступила, нетерпеливо ожидая, когда прервется сверкающий вал машин и можно будет шагнуть на «зебру», убежать вперед от неопрятного тупого бродяги. Люди дружно пошли, и она собиралась шагнуть. Но вдруг заметила желтый лист, прицепившийся к взлохмаченным, опаленным волосам человека, и его лицо, в котором, среди синяков и царапин, застыло нечто ужасное, не присутствующее здесь, среди толчеи и блеска, звенящих и рокочущих звуков, а занесенное сюда из другого, жуткого мира, быть может, из преисподней.