В эту минуту в комнату вернулся Быстров. Он казался неестественно напряженным. Мялся, не мог поднять глаза на игумена, и Светка поняла, что у Сергея есть какой-то очень важный, мучающий его вопрос. Она вышла из дома, поклонившись батюшке. Отец Вассиан пронзительно посмотрел на Быстрова. А Сергей все тянул, облизывал губы, будто пробуя нужные слова на вкус. Наконец спросил. Про Кольку-самоубийцу, который не давал ему покоя. Про грех и покаяние. Про суд и воздаяние. Про все, с чем не мог никак разобраться, чему противился, с чем не мог примириться.
И вдруг Вассиан улыбнулся – голубые, по-детски простодушные заплаканные глаза его будто окатили теплой волной Быстрова.
– Вы молитву «Отче наш» слышали, знаете? Это наше обращение к Отцу. И вот представьте своего отца. Он вас изо дня в день судит или все же любит?
Быстров, будто первоклашка у доски, потупился, а потом вспомнил и неожиданно для себя выкрикнул:
– Мой отец очень любил меня! Он вырастил меня один…
– Так вот Отец небесный любит вас в тысячу раз больше! Он ми-ло-серд. Это главное. Милосерд! Ведь чего мы ждем от веры? Почему плачем перед иконами и мчимся к старцам, как вон к Савелию толпы рвутся? ПРИЯТИЯ жаждем, а не суда, невзирая на то, что творим и чем являемся. И про эту любовь отцовскую не нужно рассуждать. В нее нужно просто поверить. И Кольку-мученика вашего Он любит так, как вы и представить не можете. Счастлив ваш Колька у Господа. Знайте твердо, и не мучьтесь этим.
Вассиан сел у стола ссутулившись, опустив буйно заросшую голову.
– Спасибо, батюшка, – выдохнул Быстров, смущенно заморгав. Его горло будто перехватило острой тесьмой, и он стремительно вышел от игумена на яркое, жизнетворящее весеннее солнце. Также ярко, покойно, ново было и на душе Сергея.
Глава двадцать вторая
Дорофеич сцепился с этим бродягой, который посягал на вверенную ему территорию, аки цепной ревнивый пес. Ишь, навострился – с телегой и с какими-то тюками прямо в ворота лезет…
– Тута не ночлежка тебе, там-та. Женский, паря, монастырь – для твоего роду ход закрытый, там-та. У сестер ваще траур по убиенным – не кормят паломников и не принимают, там-та. Тем бо всякою голодрань, еще не хлеще! Там-та.
– Да мне, мил человек, только иконы передать. В дар. Обители.
– Хлама не нада нам! Сами пишем образа! Еще жучка или плесень притащишь, там-та. А нам к святости не фартово такое дело, там-та.
– Ну, просто пакет передай – и все! Трудно, что ль? – У Сеньки Динамика гноился шов, от слабости он обливался потом, валился с ног и пить хотел нестерпимо, а тут еще этот, безглазый – ну чисто пес! Даже зло стало брать, и мысли гневливые зашевелились: «Не пускает Господь в обитель – и не надо! Загоню, вон, в Москве икону «Спаса», знакомому попу по сходной цене. Пусть все вернется на круги своя – раз не принимает Бог покаяния…»
Но в самый драматический момент стычки к воротам, на шум, подошла послушница Елена:
– Ты что, Дорофеич, так орешь? Матушка еще услышит.
– Да вот ходют, сестричка, всякие обглодыши, хлам несут. Объясняю, нам без надобности, там-та.
Елена посмотрела на бледного измученного мужичка с взъерошенной бородой, слипшимися седыми волосами и несчастными – в форме домика – глазами, в которых стояли слезы.
– Пойдемте, батюшка, поедите. Вы голодны? – Елена протянула руку к свертку мужичка. Тот передал ношу этой высокой монашке с добрым простым лицом и заплакал. Дорофеич махнул рукой и скрылся, шибко рассерженный, в своей каморке.
В паломнической трапезной Сенька первым делом развязал бечевку и достал из бумажных многослойных пут образ Спаса Вседержителя в серебряном, почерневшем окладе. Лик Христа казался не строгим и отстраненнным, как на более поздних, привычных для верующих образах, а теплым, с живым, участливым взглядом. Елена, ставя тарелку с лапшой перед бродягой, замерла, увидев необыкновенного Спаса.
– Я, сестра, икону эту старинную – бесценную, как говорят знатоки, подарить хочу вашему монастырю. – Старик в бессилии облокотился на стол, закрыв глаза.
– Спаси Господи! – воскликнула послушница. – У нас ведь храм во Имя Спаса Вседержителя! Это, видно, по молитвам почивших сестер нам в утешение Господь вас прислал. Сейчас, батюшка, вы кушайте, не стесняйтесь, и компот вон на краю стола в графине пейте, а я за благочинной. А какого ж века икона, известно?
– Ох, матушка, верь-не верь – одиннадцатого.
– А-ах! – только и смогла произнести, всплеснув руками, Елена, убегая из трапезной.
Через некоторое время вокруг Спаса собрались взволнованные монашки: Елена, Капитолина, Нина, Мария и Зоя – как главный специалист по иконописи. Она, сдвинув очки на лоб, почти вплотную прикладывала образ к глазам, напряженно таращилась, будто хотела что-то разглядеть под слоящейся краской. Наконец, аккуратно положив икону на стол, покачала в недоумении головой:
– Как же она могла так сохраниться замечательно в обычных условиях? В тепле, перепадах влажности? Просто не верится. Это или чудо, или… более позднее письмо. Даже не знаю, что и сказать.
Мать Нина, помнившая, что следствие очень настойчиво интересовалось старинными иконами, строго приступила к Семену – расслабленному и сытому, сидящему на лавке.
– Вы, Семен, расскажите нам, как есть – откуда икона?
Динамик завозился, закряхтел, попытался встать, потом вроде сел половчее и махнул обреченно рукой:
– Как ни путай, а Божья воля распутает. Вор я! Последний вор, матушки. Завтра на исповедь пойду – каяться в преступлении. У вас тут неподалеку приют есть. Для таких вот потерянных, как я. Вот там и украл.
– У Жарова? В «Приюте Веры»? – мать Нина сверлила взглядом прячущего глаза Семена. Потом, переглянувшись с Капитолиной, решительно достала из кармана подрясника телефон, чтобы позвонить Сергею Георгиевичу Быстрову.
Три дня спустя у ворот шатовской дачи собралась группка «провожатых»: дядя Вова, тетя Рая, Полина и местные, затеявшие ленивую возню, собаки, – Булка и Раисин Джек Пятый, отпрыск бесконечных перцевских псов. Из калитки вышел стройный угрюмый паренек – его прическа, одежда, манера держать толстую черную сигаретку словно говорили: мальчик непростой, нездешний, не иностранец ли? Это был срочно прилетевший на родину из Японии двадцатилетний Константин Шатов, которому отец сообщил о беде, приключившейся с мамой, и мечущийся, исстрадавшийся в беспокойстве сын, назанимав у своих университетских друзей астрономическую сумму на срочный рейс, прилетел в Москву. Из аэропорта отец привез его ночью на дачу, потому что находиться в замкнутом пространстве московской квартирки, где каждый предмет, каждая паркетина и завитушка на обоях «кричали» о хозяйке, не представлялось никакой возможности. Акуловку, конечно, тоже пронизывал Люшин дух, но простор, разнообразие объектов приложения рук, участие близких людей – соседей чуть ослабляли тоску и тревогу.