Полвека — это роскошь, которую могли себе позволить только
те, кто умирал до светопреставления. А кому дело до одного покойника, когда
гибнет целая планета? Никто из жителей метро не удостаивался чести быть
погребенным и не мог надеяться, что его тело не будет уничтожено крысами.
Прежде останки имели право существовать ровно столько,
сколько живые помнили о тех, кому они принадлежали. Человек помнит своих
родных, однокашников, сослуживцев. Но его памяти хватает только на три
поколения. На те самые пять с небольшим десятков лет.
С той же легкостью, с которой каждый из нас отпускает из
памяти образ своего деда или школьного друга, кто-то однажды отпустит в
абсолютное небытие и нас. Воспоминание о человеке может оказаться долговечнее
его скелета, но когда уйдет последний из тех, кто нас еще помнил, вместе с ним
растворимся во времени и мы.
Фотокарточки? Кто их сейчас еще делает? И сколько их
хранили, когда фотографировал каждый? Раньше в конце любого толстого семейного
альбома имелась небольшая резервация для коричневатых старинных снимков, но
мало кто из листавших мог с уверенностью определить, на какой из карточек был
изображен тот или иной его предок. Так или иначе, фотографии ушедших можно
считать посмертной маской, снятой с их тела, но никак не прижизненным слепком с
души. И потом, снимки тлеют лишь немногим медленнее тех тел, которые они
запечатлели.
Что же останется?
Дети?»
Гомер прикоснулся пальцем к пламени свечи. Ему было просто
рассуждать; слова Ахмеда до сих пор бередили его. Обреченный на бездетность,
лишенный возможности продолжить свой род, старик теперь мог только отрицать
возможность этого пути к бессмертию.
Он снова взялся за ручку.
«Они могут быть похожи на нас. В их чертах мы можем видеть
отражение наших собственных черт, чудесным образом сплавленные воедино с
чертами тех, кого любили мы. В их жестах, в изгибе бровей, в гримасах с
умилением будем узнавать себя. Друзья могут говорить нам, что наши сыновья и
дочери будто срисованы с нас, скроены по тем же лекалам. И это якобы обещает
нам некое продление нас самих после того, как мы перестанем быть.
Но ведь и каждый из нас — не изначальный образ, по которому
лепятся последующие копии, а всего лишь химера, пополам составленная из
внешности и внутренностей нашего отца и нашей матери, точно так же, как и те в
свою очередь состоят из половин своих родителей. Выходит, что нет в нас никакой
уникальности, а есть только бесконечная перетасовка крошечных кусочков мозаики,
которые существуют сами по себе, слагаясь в миллиарды случайных, не имеющих
особой ценности и рассыпающихся на глазах панно?
Стоит ли тогда так гордиться тем, что у наших детей мы видим
горбинку или ямку, которую привыкли считать своей, но которая на самом деле уже
полмиллиона лет странствует по тысячам тел?
Останется ли что-то именно после меня?»
Гомеру приходилось тяжелее прочих. Он искренне завидовал
тем, кому вера разрешала надеяться на пропуск в загробный мир; сам же, услышав
про него в разговоре, старик мысленно сразу переносился на Нахимовский
проспект. Возможно, Гомер состоял не только из плоти, которая будет перемолота
и переварена трупоедами. Но даже если и было в нем что-то еще, отдельно от мяса
и костей это нечто существовать неспособно.
«Что осталось после царей Египта? Что после героев Греции?
После художников Возрождения? Осталось ли что-то от них — и они ли в том, что
осталось?
Но какое еще бессмертие остается человеку?»
Гомер перечитал написанное, поразмыслил, затем осторожно
вырвал листы из тетради, скомкал их, уложил в железную тарелку и спустил на них
огонь. Через минуту от работы, которой он посвятил последние три часа, осталась
только горстка золы.
* * *
Она умерла.
Саша всегда так и представляла себе смерть: гаснет последний
луч света, умолкают все голоса, отнимается тело, и остается лишь извечная
темнота. Чернота и безмолвие, из которых люди выходят и куда они неизбежно
возвращаются. Саша слышала сказки о рае и об аде, но Преисподняя всегда
виделась ей вполне безобидной. Вечность, проводимая в совершенной слепоте,
глухоте и полном бездействии, казалась ей стократ страшнее любых котлов с
кипящим маслом.
А потом впереди замаячило крохотное дрожащее пламя. Саша потянулась
к нему, но достать его было невозможно: танцующий светляк убегал от нее, снова
приближался, чтобы поддразнить ее, и тут же бросался наутек, играя и маня за
собой. Она знала, что это: туннельный огонек.
Отец говорил, что, когда человек умирает в метро, его душа в
растерянности бродит по беспросветным путаным туннелям, любой из которых
заканчивается тупиком. Она не понимает, что больше не привязана к телу, что ее
земное бытие окончилось. И блуждать ей придется, пока где-то далеко впереди она
не увидит огонь призрачного костерка. А увидев, должна спешить к нему, потому
что он послан за этой душой и, убегая прочь, выведет ее туда, где ее ждет
покой. Однако случалось, что, смилостивившись, огонек приводил душу и назад к
потерянному телу. О таких людях шептались, что они вернулись с того света, хотя
правильнее было бы говорить, что их отпустила тьма.
Огонек звал ее за собой, он был настойчив, и Саша уступила.
Она не чувствовала своих ног, но в них и не было нужды: чтобы поспевать за
ускользающим светлячком, достаточно было просто не терять его из виду. Глядеть
на него пристально, словно пытаясь уговорить, приручить его.
Саше удалось его поймать, и огонек потащил девушку сквозь
непроглядный мрак, по лабиринту туннелей, из которого она одна никогда не нашла
бы выход, к последней станции на линии ее жизни. Впереди чуть развиднелось:
Саше теперь чудилось, что ее провожатый вычерчивает контуры какого-то далекого
помещения, где ее ждут.
— Саша! — окликнул ее голос, удивительно знакомый, хоть она
и не могла вспомнить, кому он принадлежит.
— Папа? — недоверчиво спросила она, угадывая родные ласковые
нотки в чужом тембре.
Они пришли. Призрачный туннельный огонь остановился и,
превращаясь в обычное пламя, вспрыгнул на фитиль оплавленной расползшейся
свечи, уютно устраиваясь на ней, будто вернувшаяся с прогулки кошка.
Ее руку накрыла чья-то ладонь, прохладная и заскорузлая.
Нерешительно, боясь снова уйти на дно, Саша отцепилась от огонька. Просыпаясь
вслед за ней, прорезалась боль в распоротом предплечье, заныл ушибленный висок.
Из темноты всплыла и закачалась рядом простая казенная мебель — пара стульев,
тумбочка… Сама она лежала на настоящей койке, такой мягкой, что своей спины
Саша совсем не ощущала. Будто тело ей возвращали по частям, и не до всех еще
дошла очередь.