И те, кто погиб сразу же, и те, кто пытался еще несколько
долгих дней выжить в отравленной, полуразрушенной столице, слабо скребясь в
закупоренные гермоворота метро. Те, кто в миг распался на атомы, и те, кто
размокал и заживо крошился, разъеденный лучевой болезнью.
Бойцы разведки, первыми поднимавшиеся на поверхность, после
возвращения с задания сутками не могли уснуть. Гомеру доводилось встречаться с
некоторыми из них у костра на станциях пересадок, он смотрел им в глаза и видел
там отпечатавшиеся навек улицы, похожие на закоченелые реки, вспухшие от снулой
рыбы. Тысячи заглохших машин с мертвыми пассажирами забивали проспекты и шоссе,
ведущие из Москвы. Трупы были повсюду. Пока в город не пришли новые хозяева, их
было некому убирать.
Жалея себя, разведчики старались обходить стороной школы и
детские сады. Но, чтобы потерять рассудок, было достаточно случайно перехватить
сквозь пыльное стекло замерзший взгляд с заднего сиденья семейного автомобиля.
Миллиарды жизней оборвались одновременно. Миллиарды мыслей
остались невысказанными, мечтаний — невоплощенными, миллиарды обид —
непрощенными. Младший сын Николая выпрашивал у него большой набор цветных
фломастеров, дочь боялась идти на фигурное катание, жена, перед тем как уснуть,
рисовала ему, как они вдвоем проведут короткий отпуск на море.
Когда он осознал, что эти маленькие желания и страсти были
последними, они вдруг преисполнились для него необыкновенной важности.
Гомер хотел бы высечь эпитафию каждому из них. Но уж одной
эпитафии на своей гигантской братской могиле человечество точно было достойно.
И сейчас, когда ему самому оставалось всего ничего, Гомеру казалось, что он
сумеет подобрать для нее верные слова.
Он еще не знал, в каком порядке выложит их, чем скрепит, как
украсит, но уже чувствовал: в истории, которая расплеталась на его глазах,
найдется место и для каждой неупокоенной души, и для каждого из чувств, и для
каждой крупицы знаний, которые он собирал так кропотливо, и для него самого.
Сюжет подходил для этого как нельзя лучше.
Когда наверху рассветет, а внизу встрепенутся торговые ряды,
он обязательно пройдется по ним, раздобудет чистую общую тетрадь и шариковую
ручку. И надо спешить: если он не нанесет на бумагу контуры будущего романа,
миражом забрезжившего перед ним вдали, тот может растаять, и кто знает, сколько
ему еще придется сидеть на вершине бархана, вглядываясь вдаль, надеясь, что из
мельчайшего песка и плавящегося воздуха снова начнет складываться его
собственная башня слоновой кости?
Времени может и не хватить.
Что бы ни болтала девчонка, взгляд в пустые глазницы
вечности заставляет шевелиться, усмехнулся про себя старик. Потом, вспоминая ее
изогнутые брови — два белых луча на сумрачном, чумазом лице, ее прикушенную губу,
ее взлохмаченные соломенные волосы, он улыбнулся еще раз.
На рынке завтра придется разыскать и еще кое-что, думал
Гомер, засыпая.
Ночь на Павелецкой всегда беспокойна. Мечутся отсветы
смердящих факелов на закопченных мраморных стенах, неровно дышат туннели и еле
слышно переговариваются люди, сидящие у подножья эскалатора. Станция
притворяется мертвой, надеясь, что хищные твари с поверхности не польстятся на
падаль.
Но иногда самые любопытные из них обнаруживают уходящий
далеко вглубь лаз, внюхиваются и различают запах свежего пота, слышат биение
сердец, чувствуют струящуюся по сосудам кровь. И начинают спуск вниз.
Гомер наконец задремал, и встревоженные голоса с другого
края платформы проникали в его сознание туго, искаженно. Но тут, разом
выдергивая его из марева полусна, грянул пулемет. Старик вскочил, вытаращив
глаза, обшаривая пол дрезины в поисках своего оружия.
К оглушительным пулеметным раскатам присоединились сразу
несколько автоматов, тревога в криках дозорных сменилась подлинным ужасом. По
кому бы они ни стреляли сейчас там изо всех орудий, это не причиняло ему ни
малейшего вреда. Теперь это был уже не слаженный огонь по движущейся цели, а
беспорядочная пальба людей, которые пытаются уберечь хотя бы собственную шкуру.
Автомат нашелся, но Гомер никак не мог решиться выбраться в
зал; всей его воли едва хватало на то, чтобы противостоять искушению завести
мотор и умчаться со станции — все равно, куда. Не покидая дрезины, он тянул
шею, пытаясь высмотреть арену боя сквозь частую решетку колонн.
Ор и брань обороняющихся дозорных рассекло пронзительное
верещание — неожиданно близко. Пулемет захлебнулся, кто-то страшно закричал и
тут же смолк так внезапно, будто ему оторвали голову. Снова ударила по ушам
автоматная трескотня, но уже совсем разрозненная, редкая. Вопль повторился —
кажется, чуть дальше… И вдруг испускавшему его существу эхом ответило еще одно
— совсем рядом с дрезиной.
Гомер досчитал до десяти и трясущимися руками запустил
двигатель: сейчас, сейчас его спутники вернутся, и они смогут тут же сорваться;
это все ради них, не ради себя… Дрезина завибрировала, зачадила, прогреваясь, и
тут между колоннами с непостижимой скоростью мелькнуло нечто… Смазываясь и
выскальзывая из поля зрения быстрее, чем сознание могло усвоить его образ.
Старик вцепился в поручень, поставил ногу на педаль газа и
сделал глубокий вдох. Если они не появятся в течение еще десяти секунд, он все
бросит и… И, сам не понимая, зачем он это делает, Гомер шагнул на платформу,
выставив впереди себя свой никчемный автомат. Просто удостовериться, что никому
из своих он уже не поможет.
Вдавив себя в колонну, Гомер выглянул в зал…
Хотел закричать, но не хватило воздуха.
* * *
Саша всегда знала, что земля не ограничивается теми двумя
станциями, на которых она жила, но никогда не могла себе представить, что мир
за их пределами может быть так прекрасен. Коломенская — плоская и унылая — все
же казалась ей уютным и знакомым до мелочей домом. Автозаводская — горделивая,
просторная, но холодная — отвернулась от них с отцом, отторгла их, и она не
могла ей это забыть.
Отношения с Павелецкой можно было начать с чистого листа, и
с каждой проведенной здесь минутой Саше все больше хотелось влюбиться в эту
станцию. В ее легкие раскидистые колонны, в огромные зовущие арки, в этот
благородный мрамор с милыми прожилками, делающими стены похожими на чью-то
нежную кожу… Коломенская — убога, Автозаводская — слишком сурова, а эта станция
словно строилась женщиной: игривая и легкомысленная, Павелецкая не желала
забывать о своей былой красоте даже десятилетия спустя.