Даже в самые трудные времена люди никогда не покидали
Нагатинскую совсем. Она была мало пригодна к обитанию: здесь ничего не росло, и
выходы наверх были перекрыты. Но многим станция пригодилась, чтобы на время
скрыться с глаз долой, пересидеть опалу, уединиться с любимой.
Сейчас она была пуста.
Хантер беззвучно взлетел по неисправимо скрипучей лестнице
на платформу и остановился. Гомер, пыхтя, последовал за ним, опасливо озираясь
по сторонам. Зал был темен, а в воздухе висела пыль, серебристо переливаясь в
лучах фонарей. Редкие кучи тряпья и картона, на которых обычно располагались
гости Нагатинской, были разметаны по полу.
Старик прислонился спиной к колонне и медленно съехал вниз.
Когда-то Нагатинская с ее изящными цветными панно, набранными из мрамора разных
сортов, была одной из его любимых станций. Но, темная и неживая, она походила
на себя прежнюю не больше, чем керамическое фото на надгробии — на того
человека, что снимался сто лет назад на паспорт, не предполагая, что глядит не
в объектив, а в вечность.
— Ни души, — растерянно протянул Гомер.
— Одна есть, — возразил бригадир, кивая на него.
— Я имею в виду… — начал старик, но Хантер остановил его
жестом.
В другом конце зала, там, где заканчивалась колоннада и куда
еле добивал даже прожектор бригадира, на платформу неспешно выползало что-то…
Гомер завалился набок и, упершись руками в пол, тяжело
поднялся. Фонарь Хантера погас, а сам бригадир словно испарился. Потея от
страха, старик нашарил предохранитель и вдавил в плечо бьющийся в припадке
приклад автомата. Вдалеке хлопнули еле слышно два выстрела. Гомер, осмелев,
высунулся из-за колонны, а потом заторопился вперед.
Посреди платформы, распрямившись, стоял Хантер, а у него в
ногах корчилась смутная фигура, сникшая, жалкая. Будто сложенная из коробок и
лохмотьев, она мало чем напоминала человека, но все же им являлась.
Безвозрастный и бесполый, такой грязный, что на его лице были хорошо различимы
только глаза, он нечленораздельно скулил и пытался отползти от возвышающегося
над ним бригадира. Судя по всему, обе ноги у него были прострелены.
— Где люди? Почему здесь никого нет? — Хантер поставил сапог
на шлейф вонючих рваных тряпок, волочившийся за бродягой.
— Все ушли… Меня бросили. Один остался, — просипел тот,
гребя ладонями по скользкому граниту, но не сдвигаясь с места.
— Куда ушли?
— На Тульскую…
— Что там творится? — встрял подоспевший Гомер.
— Откуда мне знать? — скривился бездомный. — Кто туда ушел,
там и сгинул. У них и спрашивай. А у меня нет сил по туннелям шататься. Я тут
помру.
— Почему уходили? — не отступал бригадир.
— Страшно им было, начальник. Станция пустеет. Решили
прорываться. Никто не вернулся.
— Совсем? — Хантер поднял ствол.
— Совсем. Один только, — поправился бродяга, замечая
наведенное дуло и съеживаясь, как муравей под линзой. — На Нагорную шел. Я
спал. Может, показалось.
— Когда?
— У меня часов нет, — тот замотал головой. — Может, вчера, а
может, неделю назад.
Вопросы иссякли, но пистолетный ствол по-прежнему глядел
допрошенному в глаза. Хантер молчал, словно у него внезапно кончился завод. И
странно тяжело дышал, как если бы разговор с бродягой отнял у него слишком
много сил.
— Можно мне… — начал бездомный.
— На, жри! — прорычал бригадир и, прежде чем Гомер успел
сообразить, что происходит, дважды спустил курок.
Черная кровь из простреленного лба залила распахнутые глаза
несчастного, и, прибитый пулями к земле, он вновь превратился в груду тряпья и
картона. Не поднимая глаз, Хантер пополнил обойму «стечкина» четырьмя патронами
и спрыгнул на пути.
— Скоро все сами узнаем, — крикнул он старику.
Гомер наклонился над телом, забыв о брезгливости, взял кусок
ткани и прикрыл им расколотую голову бомжа. Его руки все еще дрожали.
— Почему ты его убил? — слабо выговорил он.
— Спроси себя, — глухо ответил Хантер.
* * *
Теперь, даже собрав всю волю в кулак, он мог только опустить
и поднять веки. Странно, что он вообще очнулся… За тот час, пока он находился в
забытьи, онемение ледяной коркой покрыло все его тело. Но его язык присох к
нёбу, а грудь будто придавила пудовая гиря. Он даже не мог попрощаться с
дочерью, а ведь это было единственным, для чего стоило приходить в себя, так и
не доведя до конца тот давний бой.
Саша больше не улыбалась. Теперь ей снилось что-то
тревожное, она свернулась клубком на своей лежанке, обняв себя руками,
нахмурившись. С детских лет отец будил ее, если видел, что дочь мучают кошмары,
но сейчас его сил хватало только на то, чтобы медленно моргать.
Потом и это стало слишком утомительно.
Чтобы дождаться, пока Саша проснется, ему нужно было продолжать
бороться. Он не прекращал борьбу все двадцать с лишним лет, каждый день, каждую
минуту, и чертовски от нее устал. Устал сражаться, устал прятаться, устал
охотиться. Доказывать, надеяться, врать.
В его смеркающемся сознании оставалось всего два желания: он
хотел еще хоть раз взглянуть Саше в глаза и жаждал обрести покой. Но не
получалось… Перемежаясь с действительностью, перед его взором вновь мелькали
образы из прошлого. Нужно было принять окончательное решение. Сломить или
сломиться. Покарать или покаяться.
…Гвардейцы сомкнули ряды. Каждый из них был ему лично
предан. Любой был готов сейчас и умереть, растерзанный толпой, и стрелять в
безоружных. Он — комендант последней непобежденной станции, президент уже
несуществующей конфедерации. Для них его авторитет непререкаем, а сам он
непогрешим, и любой его приказ будет исполнен немедленно, без размышлений. Он
примет на себя ответственность за все, как делал всегда.
Отступи он сейчас, станцию поглотит анархия, а потом ее
присоединят к раздувающейся на глазах красной империи, выкипающей за свои
изначальные границы, подминающей под себя все новые территории. Прикажи он
открыть огонь по демонстрантам, власть останется в его руках — на время. А
может быть, если он не остановится перед массовыми казнями, перед пытками, и
навсегда.
Он вскинул автомат, и спустя миг строй синхронно повторил
его движенье. В ложбинке прицела бесновалась толпа, не сотни собравшихся вместе
людей, а безликое человеческое месиво. Оскаленные зубы, вытаращенные глаза,
сжатые кулаки.