— Извините, но это чепуха, вроде замечания Гарри Лайма о Швейцарии и часах с кукушкой из «Третьего человека».
[93]
У Веласкеса была хорошая должность при дворе…
— Да, и за свою жизнь он написал меньше ста пятидесяти картин. Рембрандт, с трудом сводивший концы с концами, оставил свыше пятисот полотен.
— А Вермер, вообще живший за чертой бедности, всего сорок. Извините, Креббс, но это не пройдет. Нельзя обобщать то, как темперамент и социальные условия влияют на развитие таланта. Это тайна.
Я почувствовал, что Креббс начинает кипятиться по поводу того, что я не оставил камня на камне от его любимой теории, но лично я всегда начинаю кипятиться, выслушивая теории о том, как у меня в голове рождается искусство, от людей, ни разу в жизни не державших в руках кисть. Но затем Креббс пожал плечами, усмехнулся и сказал:
— Ну, возможно, вы правы. Это жизнь, к которой я привык, и все мы рассказываем себе разные истории, чтобы оправдать себя перед собой и перед окружающими, потому что в этих маленьких спектаклях нам нужно общество. Но я вижу, что у меня ничего не получится, вы такой же упертый, как и я. И знаете, по большому счету это не имеет никакого значения, до тех пор пока вы не забудете о том мече, который висит над нашими с вами головами. А, отлично, вот и наш обед.
Блюда оказались восхитительны, но у меня во рту было кисло, и я едва ощущал их вкус. Однако вина я выпил более чем достаточно, и тумана, затянувшего мне голову, хватило, чтобы я остался на месте, вместо того чтобы бежать прочь с истеричными воплями. Креббс безмятежно поглощал креветки, и мне захотелось узнать, как ему удалось привыкнуть к подобной жизни, я хочу сказать, он производил впечатление совершенно обыкновенного человека, ничуть не более беспощадного, а может быть, даже менее беспощадного, чем типичный владелец крупной нью-йоркской художественной галереи.
Тем не менее мне хотелось его уколоть еще, и я сказал:
— Кстати, правда ли, что вы начинали, торгуя картинами, украденными у убитых евреев?
— Да, — не моргнув глазом, подтвердил Креббс, — это истинная правда. Но, как, не сомневаюсь, вы прекрасно понимаете, не могло быть и речи о возвращении этих предметов их законным владельцам. Это было бы все равно что попытаться вернуть древний барельеф какому-нибудь ассирийцу или ацтеку. Всех этих людей не было в живых. Я искренне сожалею о том, что они погибли, но я их не убивал. Когда война закончилась, мне было всего тринадцать лет. Так что же я должен был делать — оставить картины навсегда в хранилище какого-то швейцарского банка?
— Интересный подход с точки зрения морали.
— Да, и я скажу вам еще кое-что, раз уж вы об этом заговорили. Мой отец был нацистом, и меня воспитали в духе нацистской идеологии. Как и все мое поколение. Мальчишкой я только и ждал, когда вырасту, чтобы меня взяли в армию и я смог сражаться за рейх. Я верил во всю ту ложь, которой мне забивали голову, как, наверное, и вы верили во всю ту ложь, которую говорила вам ваша страна. Скажите, вы были во Вьетнаме?
— Нет, мне дали отсрочку. У меня был маленький ребенок.
— Вам здорово повезло. Согласно вьетнамцам, вы убили три миллиона человек, в основном мирных жителей. Разумеется, я не оправдываю злодеяния нацистов, я просто хочу вам показать, что Германия не одинока в деле истребления невинных, и американцы довольно долго поддерживали эту войну. А сейчас я расскажу вам одну забавную историю. В декабре тысяча девятьсот сорок четвертого года вся моя семья вернулась в Мюнхен, но город бомбили днем и ночью. Естественно, мой отец беспокоился за безопасность своей семьи, поэтому он подергал за нужные ниточки и переправил нас в другое место, в город, который совсем не бомбили, который считался вполне безопасным. Знаете в какой? В Дрезден. И мы были там в феврале, когда союзная авиация сровняла город с землей. Я остался в живых, моя мать погибла. Я спрятался в канализационной трубе.
Отпив глоток вина, Креббс вздохнул.
— После того как бомбардировка закончилась, я вернулся на то место, где стоял наш дом, но там не было ничего, кроме пепла. Моя мать сгорела, превратившись в маленькую черную мумию длиной в один метр. Мы отодрали ее от пола подвала осколками разбитого унитаза. А потом война завершилась и мы узнали всю правду о своем позоре, поэтому нам не было позволено говорить о наших страданиях. Варварское разрушение Дрездена, безжалостное убийство тысяч детей, все то насилие, которое нам пришлось претерпеть, — все это нельзя было признать. Это была лишь расплата, возмездие. Поэтому мое поколение молча поднялось и начало новую жизнь, стало восстанавливать нашу страну.
Он остановился, и я спросил:
— Какое это отношение имеет к…
Креббс поднял вилку, не дав мне договорить.
— Подождите, проявите терпение, я к этому еще приду. Итак, все мы принимали участие в возрождении родины, однако оставались шрамы, о которых нельзя было упоминать. Кто-то из нас так никогда и не избавился от этой антииллюзии, от массового отречения, от всей той лжи, в которой мы выросли. Нас навсегда отрезали от наших соотечественников, потому что сама идея об общей культуре, о нашей Heimat
[94]
была отравлена. Нацисты были дьявольски хитры: они понимали, что для того, чтобы создать величайшее зло, необходимо извратить величайшее добро, и этим добром стала любовь к своей родине, к семье, к культуре. И когда я спросил своего отца, чем он занимался во время войны, он ответил искренне, и я, услышав его ответ, не был потрясен, я не отверг отца, потому что в глубине души понимал, что сам ничуть не лучше его, и я не пошел следом за теми своими самоуверенными сверстниками, кто утверждал, что в той же ситуации они вели бы себя гораздо благороднее своих родителей. Я стал таким, какой я есть сегодня. Получив искусствоведческое образование, я отправился в Швейцарию и стал подделывать купчие и продавать картины погибших евреев, нисколько не терзаясь угрызениями совести. Я сказал себе, что возвращаю красоту миру. Быть может, это самоуспокоительная ложь, но, как я уже говорил раньше, кто из нас не успокаивает себя подобной ложью? Однако красота была настоящей — быть может, единственное настоящее в этой жизни. Она нас не спасает, и все же, на мой взгляд, с красотой лучше, чем без нее. Вы создали прекрасную картину, замечательную картину, которая будет жить до тех пор, пока будут люди, готовые восторгаться ею, и картина будет нравиться им еще больше, если они будут думать, что она создана рукой Диего Веласкеса. Конечно, это глупо — картина прекрасна сама по себе, однако кто обвинит нас в том, если мы извлечем пользу из этой глупости? И разве не тем же самым занимается так называемый «честный» бизнес?