— По-моему, это вы подписываете свои картины Пьямбо, — сказал он.
Всякие болезни глаз выводят меня из равновесия, и мне понадобилось несколько секунд, чтобы прийти в себя.
— Да, — сказал я.
— Меня зовут Уоткин.
— И что? — спросил я, предполагая, что он хочет выклянчить у меня какую-нибудь мелочишку.
— Моя нанимательница хочет, чтобы вы написали ее портрет, — проговорил он тихим голосом, уже одна четкость которого звучала угрожающе.
— Боюсь, у меня в ближайшие несколько месяцев не будет времени, — сказал я, собираясь идти дальше.
— Нет, ей нужно сейчас. Она не хочет никого другого — только вас.
— Я восхищаюсь хорошим вкусом этой женщины, но у меня уже есть другие обязательства.
— Эта работа непохожа на другие. Вы можете сами назвать цену. Сложите стоимость всех полученных вами заказов и утройте ее — моя нанимательница готова заплатить такую сумму.
— Но кто она?
Он сунул руку в карман пиджака и вытащил розоватый конверт. То, как он протянул его — не столько мне, сколько всему миру, — рассеяло последние сомнения: этот человек слеп.
Я помедлил, чувствуя, что у меня нет никакого желания связываться с этим мистером Уоткином, но то, как он сказал «эта работа не похожа на другие», заставило меня в конце концов протянуть руку и взять конверт.
— Я подумаю, — сказал я.
— Прекрасно, прекрасно, — улыбнулся он.
— Как вы узнали, что я буду здесь?
— Интуиция.
После этого он выставил перед собой трость, повернулся лицом на запад и прошел мимо, чуть не задев меня. Он двигался, постукивая на ходу тростью о фасады зданий.
— Откуда вы узнали, что это я? — крикнул я ему вслед.
Перед тем как фигура его растворилась в ночи, до меня донесся голос:
— Запах самодовольства. Всепроникающий аромат мускатного ореха и плесени.
ПЕРВЫЙ ОСЕННИЙ ВЕТЕРОК
Когда я наконец добрался до дома, мои карманные часы показывали пять минут третьего. По тихим комнатам эхом разнесся скрип закрывающейся двери. Я немедленно включил все лампы в гостиной и коридоре (в Грамерси недавно провели электричество) и принялся растапливать камин — внезапно дохнуло осенью, а мне хотелось еще продлить лето. Я подбросил лишнее поленце, словно чтобы прогнать холодок, который пробрался мне под кожу, когда я услышал заключительное замечание этого чертова Уоткина. Что касается названной им плесени, то на сей счет у меня были кое-какие туманные соображения — наподобие необъяснимого поскрипывания половиц на чердаке моего сознания; но при чем тут мускатный орех?
— Какое, черт возьми, ко всему этому отношение имеет мускатный орех? — сказал я вслух и потряс головой.
Я знал, что, несмотря на поздний час, уснуть сразу мне не удастся. Нервное напряжение вследствие происшествия у Ридов, потом мои бредовые размышления, вызванные этим, и сон как рукой сняло, так что осталось единственное лечебное средство от бессонницы такого рода — продолжение возлияний. И вот я взял стакан, бутылочку виски и сигареты и ретировался в свою мастерскую, где мне всегда хорошо думалось. В это просторное помещение тоже протянули электричество, но я решил не включать лампы, а вместо этого зажег единственную свечу, надеясь, что тени убаюкают меня и я, усталый, усну.
Мастерская, пристроенная к задней стороне дома, по размерам почти не уступала жилой части. По иронии судьбы, именно деньги, заработанные на тех самых портретах, из-за которых я так сокрушался полночи, дали мне возможность построить эту мастерскую в точном соответствии с моими желаниями. Был здесь и камин для работы в любой сезон. Здесь располагались три больших стола с дорогими столешницами тикового дерева, такими прочными, что на них не оставляли следов ни металлические перья, ни бритвы, ни мастихины. На одном лежал мой инструмент, на другом — материалы, которыми я иногда пользовался, чтобы изготовлять восковые модели. И на третьем столе, в котором в последнее время у меня не возникало особой нужды, лежали литографские камни и склянки с различными чернилами и растворами.
Мой стол для рисования с такой же твердой, как и у остальных, столешницей, являл собой довольно-таки диковинный предмет мебели — его ножки в виде львиных лап были украшены перемежающимися лицами херувимов и демонов. Во время одного из своих частых визитов Шенц сказал по поводу этого стола: «Не думаю, что отважился бы творить на таком алтаре».
Самым замечательным в мастерской была система шкивов и шестерен, посредством которых управлялся потолочный фонарь. Одним поворотом рычага я мог убрать потолок, и тогда утренний свет затоплял комнату. Когда все это — материалы, холсты, висевшие на стенах, яркие капли и лужицы красок повсюду — освещалось солнечным светом, моя мастерская превращалась в своего рода волшебную страну искусства. Но этой ночью, когда я сидел и попивал виски при сумеречном мерцании единственной свечи, моя мастерская повернулась ко мне другой своей стороной. Если бы кто-нибудь сквозь глаза безумца сумел заглянуть в его черепную коробку, то ему открылись бы погруженные во мрак хаотические нагромождения сродни тем, что созерцал я теперь.
В неудачных и отвергнутых заказчиками портретах, висевших на всех четырех стенах, я видел семью, которой еще недавно так не хватало мне, одинокому мужчине средних лет, — дюжина или около того родственников, заключенных в рамы и подвешенных с помощью гвоздей и проволоки, обездвиженных посредством лака и состоящих не из плоти и крови, а из высушенного пигмента. Не кровь, а льняное масло и скипидар — вот что текло в жилах моей родни. Никогда прежде мне в голову не приходило с такой очевидностью, что искусственное — негодная замена настоящему. Моя собственная упрямая погоня за богатством позволила мне стать обладателем немалого числа прекрасных вещей, но теперь все они казались мне бесплотнее дыма от моей сигареты. Я следил взглядом за этой синеватой, устремляющейся вверх спиралькой, а мой разум возвращал меня назад, назад, к старым воспоминаниям. Я пытался определить, когда же в точности были посеяны семена, которые затем проросли и дали цветы моей нынешней неудовлетворенности.
Моя семья переселилась в Америку из Флоренции в начале 1830-х и обосновалась на Норт-Форке Лонг-Айленда, на котором в те времена были одни леса да пастбища. Род Пьямботто — именно так звучит моя полная фамилия — был хорошо известен еще в эпоху Возрождения, из него вышло немало ремесленников и художников. Вазари
[12]
упоминает некоего Пьямботто — знаменитого живописца. И хотя мой дед по прибытии в Новый Свет вынужден был заняться фермерством, он продолжал писать великолепные пейзажи, не менее совершенные, чем работы Коула
[13]
или Констебля
[14]
. Еще несколько лет назад мне попадались его картины на аукционах и в галереях. Он, конечно же, сохранил фамилию Пьямботто, как и мой отец. Укоротил ее я, живущий в этот торопливый век усеченных мгновений, стремящихся к краткости. Я подписывал свои работы «Пьямбо», и для всех я был Пьямбо. Я думаю, что даже моя близкая подруга Саманта Райинг не подозревает, что в детстве я говорил по-итальянски, а настоящее мое имя — Пьетро.