— Информируйте его, — и снова заперся в своей
канцелярии.
Когда дверь за ним захлопнулась, штабной писарь-фельдфебель
схватил Швейка за плечо и, отведя его к дверям, информировал следующим образом:
— Чтоб и духу твоего здесь не было, вонючка!
И Швейк снова очутился в этой суматохе. Надеясь увидеть
какого-нибудь знакомого из батальона, он долго ходил по улицам, пока наконец не
поставил всё на карту.
Остановив одного полковника, он на ломаном немецком языке
спросил, не знает ли господин полковник, где расположен его, Швейка, батальон и
маршевая рота.
— Ты можешь со мною разговаривать по-чешски, —
сказал полковник, — я тоже чех. Твой батальон расположен рядом, в селе
Климонтове, за железнодорожной линией, но туда лучше не ходи, потому что при
вступлении в Климонтово солдаты одной вашей роты подрались на площади с
баварцами.
Швейк направился в Климонтово.
Полковник окликнул его, полез в карман и дал пять крон на
сигареты, потом, ещё раз ласково простившись с ним, удалился, думая про себя:
«Какой симпатичный солдатик».
Швейк продолжал свой путь в село. Думая о полковнике, он вспомнил
аналогичный случай: двенадцать лет назад в Тренто был полковник Гебермайер,
который тоже ласково обращался с солдатами, а в конце концов обнаружилось, что
он гомосексуалист и хотел на курорте у Адидже растлить одного кадета, угрожая
ему дисциплинарным наказанием.
С такими мрачными мыслями Швейк добрался до ближайшего села.
Он без труда нашёл штаб батальона. Хотя село было большое, там оказалось лишь
одно приличное здание — большая сельская школа, которую в этом чисто украинском
краю выстроило галицийское краевое управление с целью усиления полонизации.
Во время войны школа эта прошла несколько этапов. Здесь
размещались русские и австрийские штабы, а во время крупных сражений, решавших
судьбу Львова, гимнастический зал был превращён в операционную. Здесь отрезали
ноги и руки и производили трепанации черепов.
Позади школы, в школьном саду, от взрыва крупнокалиберного
снаряда осталась большая воронкообразная яма. В углу сада стояла крепкая груша;
на одной её ветви болтался обрывок перерезанной верёвки, на которой ещё недавно
качался местный греко-католический священник. Он был повешен по доносу
директора местной школы, поляка, и обвинён в том, что был членом партии
старорусов и во время русской оккупации служил в церкви обедню за победу оружия
русского православного царя. Это была неправда, так как в то время обвинённого
здесь не было вообще. Он находился тогда на небольшом курорте, которого не
коснулась война, — в Бохне Замуровано, где лечился от камней в жёлчном
пузыре.
В повешении греко-католического священника сыграло роль
несколько фактов: национальность, религиозная распря и курица. Дело в том. Что
несчастный священник перед самой войной убил в своём огороде одну из
директорских кур, которые выклёвывали посеянные им семена дыни.
Дом покойного греко-католического священника пустовал, и,
можно сказать, каждый взял себе что-нибудь на память о священнике.
Один мужичок-поляк унёс домой даже старый рояль, крышку
которого он использовал для ремонта дверцы свиного хлева. Часть мебели, как
водится, солдаты покололи на дрова, и только по счастливой случайности в кухне
осталась целой большая печь со знаменитой плитой, ибо греко-католический
священник ничем не отличался от своих римско-католических коллег, любил
покушать и любил, чтобы на плите и в духовке стояло много горшков и противней.
Стало традицией готовить в этой кухне для офицеров всех
проходящих воинских частей. Наверху в большой комнате устраивалось что-то вроде
Офицерского собрания. Столы и стулья собирали по всему селу.
Как раз сегодня офицеры батальона устроили торжественный
ужин: купили вскладчину свинью, и повар Юрайда по этому случаю устроил для
офицеров роскошный пир. Юрайда был окружён разными прихлебателями из числа
денщиков, среди которых выделялся старший писарь. Он советовал Юрайде так разрубить
свиную голову, чтобы для него, Ванека, остался кусок рыльца.
Больше всех таращил глаза ненасытный Балоун.
Должно быть, с такой же жадностью и вожделением людоеды
смотрят на миссионера, которого поджаривают на вертеле и из которого течёт жир,
издавая приятный запах шкварок. Балоун почувствовал себя, как пёс молочника,
запряжённый в тележку, мимо которого колбасник-подмастерье на голове проносит
корзину со свежими сосисками. Сосиски свисают цепочкой, бьют носильщика по
спине. Ничего не стоило бы подпрыгнуть и схватить, не будь противного ремня на
упряжке да этого мерзкого намордника.
А ливерный фарш в периоде зарождения, громадный эмбрион
ливерной колбасы, лежал на доске и благоухал перцем, жиром, печёнкой.
Юрайда с засученными рукавами выглядел столь величественным,
что с него можно было писать картину на тему, как бог из хаоса создаёт землю.
Балоун не выдержал и начал всхлипывать; всхлипывания
постепенно перешли в рыдания.
— Чего ревёшь, как бык? — спросил его повар
Юрайда.
— Вспомнился мне родной дом, — рыдая, ответил
Балоун. — Я, бывало, ни на минуту не уходил из дому, когда делали колбасу.
Я никогда не посылал гостинца даже самому лучшему своему соседу, всё один хотел
сожрать… и сжирал. Однажды я обожрался ливерной колбасой, кровяной колбасой и
бужениной, и все думали, что я лопну, и меня гоняли бичом по двору всё равно
как корову, которую раздуло от клевера. Пан Юрайда, позвольте мне попробовать
этого фарша, а потом пусть меня свяжут. Я не вынесу этих страданий.
Балоун поднялся со скамьи и, пошатываясь как пьяный, подошёл
к столу и протянул лапу к куче фарша.
Завязалась упорная борьба. Присутствующим с трудом удалось
помешать Балоуну наброситься на фарш. Но когда его выбрасывали из кухни, он в
отчаянии схватил мокнувшие в горшке кишки для ливерной колбасы, и в этом ему
помешать не успели.
Повар Юрайда так разозлился, что выбросил вслед удирающему
Балоуну целую связку лучинок и заорал:
— Нажрись деревянных шпилек, сволочь!
Между тем наверху уже собрались офицеры батальона и в
торжественном ожидании того, что рождалось внизу, в кухне, за неимением другого
алкоголя пили простую хлебную водку, подкрашенную луковым отваром в жёлтый
цвет. Еврей-лавочник утверждал, что это самый лучший и самый настоящий
французский коньяк, который достался ему по наследству от отца, а тот
унаследовал его от своего дедушки.
— Послушай, ты, — грубо оборвал его капитан
Сагнер, — если ты прибавишь ещё, что твой прадедушка купил этот коньяк у
французов, когда они бежали из Москвы, я велю тебя запереть и держать под
замком, пока самый младший в твоей семье не станет самым старшим.