— Могу вам сказать одно: Марек, я бы выразился, человек
подозрительный, politisch verdächtig. Бог мой! Ныне в этом нет ничего
удивительного. О ком этого не говорят! Но это только предположение. Ведь вы
меня понимаете? Итак, я предупреждаю вас лишь о том, что, если он начнёт
что-нибудь такое, его… понимаете?.. нужно сразу осадить, чтобы у меня не было
каких-либо неприятностей. Скажите ему просто-напросто, чтобы перестал болтать,
и вся недолга! Это не значит, конечно, что вы тут же должны бежать ко мне.
Поговорите с ним по-дружески. Такой разговор гораздо лучше, чем дурацкие
доносы. Одним словом, я ничего не желаю слышать, потому что… Понимаете? Такие
вещи бросают тень на весь батальон.
Вернувшись в вагон, Ванек отвёл в сторону
вольноопределяющегося Марека и сказал ему:
— Послушайте-ка, вы под подозрением? Впрочем, это не
важно! Только не говорите лишнего в присутствии телеграфиста Ходоунского.
Только он это сказал, Ходоунский подошёл к старшему писарю,
бросился ему в объятия и начал всхлипывать. Эти пьяные всхлипывания,
по-видимому, должны были обозначать пение:
Всеми брошен, одинокий
Полон грусти безнадёжной,
Горьких слёз я лил потоки
На груди подруги нежной.
И любовью неземной
Светят мне глаза голубки.
И коралловые губки
Шепчут: «Я навек с тобой».
— Мы навек с тобой, — орал Ходоунский. — Всё,
что я услышу по телефону, тут же всё вам расскажу. Начхать мне на присягу!
Балоун в углу испуганно крестился и молился вслух:
— Матерь божия, не отвергай моей мольбы! Но милостиво
внемли мне! Утешь меня, милостивая! Помоги мне, несчастному! Взываю к тебе с
верой живой, надеждой крепкой и любовью горячей! Взываю к тебе в юдоли печали
моей. Царица небесная! Заступись за меня, дабы милостию божией под покровом
твоим до конца живота моего пребывал!
Благословенная дева Мария и впрямь ходатайствовала за него,
потому что вольноопределяющийся вытащил из своего видавшего виды походного
мешка несколько коробочек сардин и каждому дал по коробочке.
Балоун отважно открыл чемоданчик поручика Лукаша и положил
туда с неба упавшие сардинки.
Однако когда все открыли коробочки и с наслаждением начали
есть, Балоун поддался искушению, открыл чемоданчик и затем коробочку и жадно
проглотил сардинки.
И тут благословенная и сладчайшая дева Мария от него
отвернулась. Только он допил масло из жестянки, к вагону подлетел батальонный ординарец
Матушич и заорал:
— Балоун, живо неси сардинки своему обер-лейтенанту!
— Теперь посыплются оплеухи, — сказал писарь
Ванек.
— С пустыми руками уж лучше не ходи, — посоветовал
Швейк, — возьми, по крайней мере, пять пустых жестянок.
— В чём вы провинились, отчего это бог вас так
наказывает? — сочувственно спросил вольноопределяющийся. — В прошлом
вы, несомненно, содеяли большой грех. Не совершили ли вы святотатства? Уж не
стащили ли вы у своего приходского священника окорок, коптившийся в печной
трубе? Может быть, вы забрались к нему в погреб и выпили церковное вино? А
может, вы ещё мальчишкой лазили за грушами в его сад?
Балоун сокрушённо замахал руками. Лицо его выражало
совершенное отчаяние. Душераздирающий вид этого затравленного человека взывал:
«Когда же настанет конец моим страданиям?»
— Понимаю, — догадался вольноопределяющийся,
словно услышав вопль несчастного Балоуна. — Вы, дружище, потеряли связь с
господом богом. Вы не можете умолить бога, чтобы он вас поскорее спровадил на
тот свет.
Швейк добавил:
— Балоун до сих пор не может решиться препоручить свою
солдатскую жизнь, свои солдатские убеждения, свои слова, поступки и свою
солдатскую смерть благости «материнского сердца всевышнего бога», как говаривал
мой фельдкурат Кац, когда, бывало, перепьётся и на улице спьяну налетит на
солдата.
Балоун завопил, что господь бог вышел у него из доверия. Уж
сколько раз он молил бога о том, чтобы тот дал ему силу претерпеть и как-нибудь
стянул его желудок.
— Это не с войны началось. Обжорство — моя старая
болезнь, — сетовал он. — Из-за этой самой болезни моя жена с детьми
ходила на богомолье в Клокоты.
— Знаю, — кивнул Швейк, — это возле Табора. У
них там богатая дева Мария с фальшивыми бриллиантами… Как-то хотел её обокрасть
церковный сторож откуда-то из Словакии. Очень набожный был человек. Приехал он
в Клокоты и решил, что дело у него пойдёт лучше, если он сначала очистится от
старых грехов. На исповеди он покаялся также и в том, что хочет завтра
обокрасть деву Марию. Он и оглянуться не успел, не успел и триста раз «Отче
наш» прочесть — такую епитимью наложил на него пан патер, чтобы он не
удрал, — как церковные сторожа отвели его в жандармский участок.
Повар-оккультист начал спорить с телефонистом Ходоунским о
том, является ли это вопиющим нарушением тайны исповеди и стоило ли вообще
поднимать об этом разговор, раз бриллианты были фальшивые. Под конец он доказал
Ходоунскому, что это была карма, то есть предопределение судьбы в неведомом
далёком прошлом, когда несчастный церковный сторож из Словакии был ещё, может
быть, головоногим на какой-то иной планете. Равным образом уже давно, когда
этот патер из Клокот был ещё ехидной или каким другим сумчатым, ныне уже
вымершим млекопитающим, — судьба предопределила, что он нарушит тайну
исповеди, хотя с юридической точки зрения, по каноническому праву, отпущение
грехов даётся даже в случае покушения на монастырское имущество.
Ко всему этому Швейк присовокупил следующее мудрое
замечание:
— Что и говорить! Ни один человек не знает, что он
натворит через миллион лет, и ни от чего он не должен отрекаться.
Обер-лейтенант Квасничка — мы тогда служили в Карлине в дополнительной команде
запасных — всегда говорил во время учения: «Не думайте, жуки навозные, ленивые
коровы вы этакие, боровы мадьярск??е, что ваша военная служба закончится на этом
свете. Мы ещё и после смерти увидимся, и я вам такое чистилище уготовлю, что вы
очумеете, свиное отродье!»
Между тем Балоун, думая, что говорят только о нём, в полном
отчаяния продолжал свою публичную исповедь:
— Даже Клокоты не помогли мне избавиться от обжорства.
Вернётся жена с детьми с богомолья, начинает считать кур, одной или двух
недосчитается, — не удержался я. Ведь я хорошо знаю, что они нужны в
хозяйстве. А как выйду во двор, посмотрю на них — чувствую в животе бездну.
Через час мне лучше, а курицы-то уже нет. Раз как-то мои были в Клокотах и
молились за меня, чтобы я — их тятенька — опять чего-нибудь не сожрал дома и не
нанёс убытку хозяйству. Хожу я по двору, и вдруг на глаза мне попался индюк. В
тот раз я чуть жизнью не поплатился. Застряла у меня в горле кость от его
ножки, и, не будь у меня на мельнице ученика, совсем ещё маленького
парнишки, — он эту кость вытащил, — не сидел бы я с вами сегодня и
этой мировой войны не дождался бы. Этот мой мальчонка-ученик такой был шустрый.
Маленький такой бутуз, плотный, толстенький, жирненький…