Он не мог иметь цели, потому что он теперь имел веру, — не
веру в какие-нибудь правила, или слова, или мысли, но веру в живого, всегда
ощущаемого бога. Прежде он искал его в целях, которые он ставил себе. Это
искание цели было только искание бога; и вдруг он узнал в своем плену не
словами, не рассуждениями, но непосредственным чувством то, что ему давно уж
говорила нянюшка: что бог вот он, тут, везде. Он в плену узнал, что бог в
Каратаеве более велик, бесконечен и непостижим, чем в признаваемом масонами
Архитектоне вселенной. Он испытывал чувство человека, нашедшего искомое у себя
под ногами, тогда как он напрягал зрение, глядя далеко от себя. Он всю жизнь
свою смотрел туда куда-то, поверх голов окружающих людей, а надо было не
напрягать глаз, а только смотреть перед собой.
Он не умел видеть прежде великого, непостижимого и
бесконечного ни в чем. Он только чувствовал, что оно должно быть где-то, и
искал его. Во всем близком, понятном он видел одно ограниченное, мелкое,
житейское, бессмысленное. Он вооружался умственной зрительной трубой и смотрел
в даль, туда, где это мелкое, житейское, скрываясь в тумане дали, казалось ему
великим и бесконечным оттого только, что оно было неясно видимо. Таким ему
представлялась европейская жизнь, политика, масонство, философия, филантропия.
Но и тогда, в те минуты, которые он считал своей слабостью, ум его проникал и в
эту даль, и там он видел то же мелкое, житейское, бессмысленное. Теперь же он
выучился видеть великое, вечное и бесконечное во всем, и потому естественно,
чтобы видеть его, чтобы наслаждаться его созерцанием, он бросил трубу, в
которую смотрел до сих пор через головы людей, и радостно созерцал вокруг себя
вечно изменяющуюся, вечно великую, непостижимую и бесконечную жизнь. И чем
ближе он смотрел, тем больше он был спокоен и счастлив. Прежде разрушавший все
его умственные постройки страшный вопрос: зачем? теперь для него не
существовал. Теперь на этот вопрос — зачем? в душе его всегда готов был простой
ответ: затем, что есть бог, тот бог, без воли которого не спадет волос с головы
человека.
Глава 13
Пьер почти не изменился в своих внешних приемах. На вид он
был точно таким же, каким он был прежде. Так же, как и прежде, он был рассеян и
казался занятым не тем, что было перед глазами, а чем-то своим, особенным.
Разница между прежним и теперешним его состоянием состояла в том, что прежде,
когда он забывал то, что было перед ним, то, что ему говорили, он,
страдальчески сморщивши лоб, как будто пытался и не мог разглядеть чего-то,
далеко отстоящего от него. Теперь он так же забывал то, что ему говорили, и то,
что было перед ним; но теперь с чуть заметной, как будто насмешливой, улыбкой
он всматривался в то самое, что было перед ним, вслушивался в то, что ему
говорили, хотя очевидно видел и слышал что-то совсем другое. Прежде он казался
хотя и добрым человеком, но несчастным; и потому невольно люди отдалялись от
него. Теперь улыбка радости жизни постоянно играла около его рта, и в глазах
его светилось участие к людям — вопрос: довольны ли они так же, как и он? И
людям приятно было в его присутствии.
Прежде он много говорил, горячился, когда говорил, и мало
слушал; теперь он редко увлекался разговором и умел слушать так, что люди
охотно высказывали ему свои самые задушевные тайны.
Княжна, никогда не любившая Пьера и питавшая к нему особенно
враждебное чувство с тех пор, как после смерти старого графа она чувствовала
себя обязанной Пьеру, к досаде и удивлению своему, после короткого пребывания в
Орле, куда она приехала с намерением доказать Пьеру, что, несмотря на его
неблагодарность, она считает своим долгом ходить за ним, княжна скоро
почувствовала, что она его любит. Пьер ничем не заискивал расположения княжны.
Он только с любопытством рассматривал ее. Прежде княжна чувствовала, что в его
взгляде на нее были равнодушие и насмешка, и она, как и перед другими людьми,
сжималась перед ним и выставляла только свою боевую сторону жизни; теперь,
напротив, она чувствовала, что он как будто докапывался до самых задушевных
сторон ее жизни; и она сначала с недоверием, а потом с благодарностью
выказывала ему затаенные добрые стороны своего характера.
Самый хитрый человек не мог бы искуснее вкрасться в доверие
княжны, вызывая ее воспоминания лучшего времени молодости и выказывая к ним
сочувствие. А между тем вся хитрость Пьера состояла только в том, что он искал своего
удовольствия, вызывая в озлобленной, cyхой и по-своему гордой княжне
человеческие чувства.
— Да, он очень, очень добрый человек, когда находится под
влиянием не дурных людей, а таких людей, как я, — говорила себе княжна.
Перемена, происшедшая в Пьере, была замечена по-своему и его
слугами — Терентием и Васькой. Они находили, что он много попростел. Терентий
часто, раздев барина, с сапогами и платьем в руке, пожелав покойной ночи,
медлил уходить, ожидая, не вступит ли барин в разговор. И большею частью Пьер
останавливал Терентия, замечая, что ему хочется поговорить.
— Ну, так скажи мне… да как же вы доставали себе еду? —
спрашивал он. И Терентий начинал рассказ о московском разорении, о покойном
графе и долго стоял с платьем, рассказывая, а иногда слушая рассказы Пьера, и,
с приятным сознанием близости к себе барина и дружелюбия к нему, уходил в
переднюю.
Доктор, лечивший Пьера и навещавший его каждый день,
несмотря на то, что, по обязанности докторов, считал своим долгом иметь вид
человека, каждая минута которого драгоценна для страждущего человечества,
засиживался часами у Пьера, рассказывая свои любимые истории и наблюдения над
нравами больных вообще и в особенности дам.
— Да, вот с таким человеком поговорить приятно, не то, что у
нас, в провинции, — говорил он.
В Орле жило несколько пленных французских офицеров, и доктор
привел одного из них, молодого итальянского офицера.
Офицер этот стал ходить к Пьеру, и княжна смеялась над теми
нежными чувствами, которые выражал итальянец к Пьеру.
Итальянец, видимо, был счастлив только тогда, когда он мог
приходить к Пьеру и разговаривать и рассказывать ему про свое прошедшее, про
свою домашнюю жизнь, про свою любовь и изливать ему свое негодование на
французов, и в особенности на Наполеона.
— Ежели все русские хотя немного похожи на вас, — говорил он
Пьеру, — c`est un sacrilege que de faire la guerre a un peuple comme le votre.
[Это кощунство — воевать с таким народом, как вы. ] Вы, пострадавшие столько от
французов, вы даже злобы не имеете против них.
И страстную любовь итальянца Пьер теперь заслужил только
тем, что он вызывал в нем лучшие стороны его души и любовался ими.