Последнее время пребывания Пьера в Орле к нему приехал его
старый знакомый масон — граф Вилларский, — тот самый, который вводил его в ложу
в 1807 году. Вилларский был женат на богатой русской, имевшей большие имения в
Орловской губернии, и занимал в городе временное место по продовольственной
части.
Узнав, что Безухов в Орле, Вилларский, хотя и никогда не был
коротко знаком с ним, приехал к нему с теми заявлениями дружбы и близости,
которые выражают обыкновенно друг другу люди, встречаясь в пустыне. Вилларский
скучал в Орле и был счастлив, встретив человека одного с собой круга и с
одинаковыми, как он полагал, интересами.
Но, к удивлению своему, Вилларский заметил скоро, что Пьер
очень отстал от настоящей жизни и впал, как он сам с собою определял Пьера, в
апатию и эгоизм.
— Vous vous encroutez, mon cher, [Вы запускаетесь, мой
милый. ] — говорил он ему. Несмотря на то, Вилларскому было теперь приятнее с
Пьером, чем прежде, и он каждый день бывал у него. Пьеру же, глядя на
Вилларского и слушая его теперь, странно и невероятно было думать, что он сам
очень недавно был такой же.
Вилларский был женат, семейный человек, занятый и делами
имения жены, и службой, и семьей. Он считал, что все эти занятия суть помеха в
жизни и что все они презренны, потому что имеют целью личное благо его и семьи.
Военные, административные, политические, масонские соображения постоянно
поглощали его внимание. И Пьер, не стараясь изменить его взгляд, не осуждая
его, с своей теперь постоянно тихой, радостной насмешкой, любовался на это
странное, столь знакомое ему явление.
В отношениях своих с Вилларским, с княжною, с доктором, со
всеми людьми, с которыми он встречался теперь, в Пьере была новая черта,
заслуживавшая ему расположение всех людей: это признание возможности каждого
человека думать, чувствовать и смотреть на вещи по-своему; признание
невозможности словами разубедить человека. Эта законная особенность каждого
человека, которая прежде волновала и раздражала Пьера, теперь составляла основу
участия и интереса, которые он принимал в людях. Различие, иногда совершенное
противоречие взглядов людей с своею жизнью и между собою, радовало Пьера и вызывало
в нем насмешливую и кроткую улыбку.
В практических делах Пьер неожиданно теперь почувствовал,
что у него был центр тяжести, которого не было прежде. Прежде каждый денежный
вопрос, в особенности просьбы о деньгах, которым он, как очень богатый человек,
подвергался очень часто, приводили его в безвыходные волнения и недоуменья.
«Дать или не дать?» — спрашивал он себя. «У меня есть, а ему нужно. Но другому
еще нужнее. Кому нужнее? А может быть, оба обманщики?» И из всех этих
предположений он прежде не находил никакого выхода и давал всем, пока было что
давать. Точно в таком же недоуменье он находился прежде при каждом вопросе,
касающемся его состояния, когда один говорил, что надо поступить так, а другой
— иначе.
Теперь, к удивлению своему, он нашел, что во всех этих
вопросах не было более сомнений и недоумений. В нем теперь явился судья, по
каким-то неизвестным ему самому законам решавший, что было нужно и чего не
нужно делать.
Он был так же, как прежде, равнодушен к денежным делам; но
теперь он несомненно знал, что должно сделать и чего не должно. Первым
приложением этого нового судьи была для него просьба пленного французского
полковника, пришедшего к нему, много рассказывавшего о своих подвигах и под
конец заявившего почти требование о том, чтобы Пьер дал ему четыре тысячи
франков для отсылки жене и детям. Пьер без малейшего труда и напряжения отказал
ему, удивляясь впоследствии, как было просто и легко то, что прежде казалось
неразрешимо трудным. Вместе с тем тут же, отказывая полковнику, он решил, что
необходимо употребить хитрость для того, чтобы, уезжая из Орла, заставить
итальянского офицера взять денег, в которых он, видимо, нуждался. Новым
доказательством для Пьера его утвердившегося взгляда на практические дела было
его решение вопроса о долгах жены и о возобновлении или невозобновлении
московских домов и дач.
В Орел приезжал к нему его главный управляющий, и с ним Пьер
сделал общий счет своих изменявшихся доходов. Пожар Москвы стоил Пьеру, по
учету главно-управляющего, около двух миллионов.
Главноуправляющий, в утешение этих потерь, представил Пьеру
расчет о том, что, несмотря на эти потери, доходы его не только не уменьшатся,
но увеличатся, если он откажется от уплаты долгов, оставшихся после графини, к
чему он не может быть обязан, и если он не будет возобновлять московских домов
и подмосковной, которые стоили ежегодно восемьдесят тысяч и ничего не
приносили.
— Да, да, это правда, — сказал Пьер, весело улыбаясь. — Да,
да, мне ничего этого не нужно. Я от разоренья стал гораздо богаче.
Но в январе приехал Савельич из Москвы, рассказал про
положение Москвы, про смету, которую ему сделал архитектор для возобновления
дома и подмосковной, говоря про это, как про дело решенное. В это же время Пьер
получил письмо от князя Василия и других знакомых из Петербурга. В письмах
говорилось о долгах жены. И Пьер решил, что столь понравившийся ему план
управляющего был неверен и что ему надо ехать в Петербург покончить дела жены и
строиться в Москве. Зачем было это надо, он не знал; но он знал несомненно, что
это надо. Доходы его вследствие этого решения уменьшались на три четверти. Но
это было надо; он это чувствовал.
Вилларский ехал в Москву, и они условились ехать вместе.
Пьер испытывал во все время своего выздоровления в Орле
чувство радости, свободы, жизни; но когда он, во время своего путешествия,
очутился на вольном свете, увидал сотни новых лиц, чувство это еще более
усилилось. Он все время путешествия испытывал радость школьника на вакации. Все
лица: ямщик, смотритель, мужики на дороге или в деревне — все имели для него
новый смысл. Присутствие и замечания Вилларского, постоянно жаловавшегося на
бедность, отсталость от Европы, невежество России, только возвышали радость
Пьера. Там, где Вилларский видел мертвенность, Пьер видел необычайную могучую
силу жизненности, ту силу, которая в снегу, на этом пространстве, поддерживала
жизнь этого целого, особенного и единого народа. Он не противоречил Вилларскому
и, как будто соглашаясь с ним (так как притворное согласие было кратчайшее
средство обойти рассуждения, из которых ничего не могло выйти), радостно
улыбался, слушая его.