Хорошо.
Хорошо.
Пока.
Ага. Ну, пока. Мы еще созвонимся. До свиданья.
Пока.
— Боже правый, Джон, ну и баба! Почему некоторые люди просто не в состоянии закончить телефонный разговор?
— Голос у нее очень взволнованный.
— Я правильно понял — Джо серьезно болен, да?
— У него вроде бы какое-то необычное воспаление легких. Ему велели пройти обследование.
— Ух! Грозное словцо.
— Она опасается, что это рак. Рак легких.
— Рак легких. О господи. Ведь все годы, что я его знаю, Джо курил по три пачки в день.
— Пока что, подозреваю, она все сама нафантазировала. Для нас, однако, это означает, что мы остаемся без ее помощи несколько дольше, чем ожидалось.
— Гм. Думаете, управитесь с готовкой? Или мне попытаться договориться с кем-то еще? Ума не приложу, правда, с кем именно.
— Конечно управлюсь. Мне в самом деле очень нравится готовить на двоих. А нашей работе стряпня пока что не мешала, правда?
— Честно говоря, совершенно не мешала. А все равно жаль. Мне, представьте, будет не хватать миссис Килбрайд. И хотя меня от нее частенько бросает в дрожь, все равно приятно, когда эта старушенция возится в доме. Одному богу известно, что бы со мной стало, не будь здесь вас.
— Но я же здесь, Пол.
— Верно, верно.
— И если вы не хотите еще чашечку кофе…
— Нет, спасибо. Нет-нет, пора за работу. Если все пойдет хорошо, мы за утро должны завершить эту часть.
— То же самое вы говорили и вчера.
— Гм, правда.
* * *
— О чем задумались, Пол?
— Что сегодня за день?
— Вы имеете в виду погоду?
— Да. Такое ощущение, что светит солнце.
— Правильно. Денек прекрасный. В воздухе прямо-таки пахнет весной. Когда я утром ходил в деревню, то заметил: на выгоне проклюнулись крокусы и нарциссы. Чувствуется, что весна вступает в свои права. А почему вы спрашиваете?
— Спрашиваю о чем?
— О погоде.
— А, да-да. Видите ли, Джон, если нам все же удастся закончить работу к полудню, то, пожалуй, за новую главу мы уж браться не станем, а лучше попрошу-ка я вас предпринять очередную небольшую вылазку.
— В Лондон?
— Нет, нет. В Оксфорд.
— В Оксфорд?
— Да, хотелось бы, чтобы вы съездили в Оксфорд и кое-что для меня разведали. Отсюда недалеко, на машине меньше часа. Захватите с собой фотоаппарат. И конечно, записную книжку.
— В какой-то определенный район Оксфорда?
— Ну, разумеется, в определенный район. Я же, как вам известно, не путеводитель сочиняю. Хочу, чтобы вы зашли в мой колледж. В старый Хартфорд. Мне нужно подробное и точное описание его архитектуры и окружающей территории.
— Стало быть, вы все-таки решили заняться прошлым?
— М-м-м.
— А как насчет вашей жизни до и после Оксфорда?
— Это вы про что?
— О своем детстве тоже будете писать? И о молодости? Да, кстати, вы ведь недолгое время работали в школе. Или нет?
— Кто вам это сказал?
— Что?
— Что я был учителем.
— Гм. Вообще говоря, никто.
— Никто? Это одна из тех вещей, рассказывать о которых не обязательно, каждый сам догадывается?
— Ей-богу, не припомню, где…
— Вы можете себе представить меня в роли школьного учителя?
— Ну, не знаю. В моей памяти всплывают образы учителей, не сильно от вас отличавшихся.
— Прикажете считать это комплиментом?
— Честно говоря, Пол, я ничего особенного не имел в виду. Что-то не так?
— Давайте оставим эту тему, хорошо? Что же касается моей молодости, я ведь уже вам говорил: эта книга — не обычная биография, ей уготована иная судьба. В тех редких, очень редких случаях, когда я читаю автобиографии, я неизменно промахиваю ранний период жизни — детство автора, его родословную. Кому это интересно? У самых разных людей детские годы протекают более или менее одинаково. Если уж я вообще берусь за чтение такой книги, то лишь потому, что меня интересует автор в пору, когда он перестает быть ребенком, когда он становится личностью, чья биография заслуживает внимания. Такова, во всяком случае, моя позиция. И поэтому я совершенно не собираюсь навязывать читателю описание собственного детства. Ясно?
— Да, вполне. Когда же, вы считаете, мне надо выехать?
— Как только закончим начатое. Или после обеда. Смотря что произойдет раньше.
— Хорошо.
— Кстати, Джон, вот еще что: постарайтесь раздобыть какой-нибудь путеводитель с описанием оксфордских горгулий.
— Простите, чего?
— В Оксфорде великое множество горгулий. Главным образом на крышах колледжей. А поскольку сами вы их, естественно, разглядеть не сумеете, придется купить описание. Да они продаются в любом газетном киоске.
— А, понял.
— Вас такое задание не затруднит?
— Ничуть. Это входит в мои обязанности. К тому же я век целый не был в Оксфорде.
— Я тоже.
* * *
Уехал. Теперь нужно все хорошенько обдумать. Но что именно? Может быть, я ослеп не только в буквальном, но и в переносном смысле? И не напрасно опасался, что глупею? Или же дело в том, что намек Джона верен? Я настолько привык к одиночеству, настолько привык жить в собственном, воображаемом мире (как и положено художнику!), что начал видеть — вернее, слышать, ощущать, какой глагол тут уместнее, не знаю, — скрытое отклонение от нормы в любом внешне нормальном явлении? Но ведь, в сущности, моему восприятию доступно лишь скрытое. И если я ныне утратил самое обыкновенное человеческое умение сочетать, гармонично сводить воедино скрытое и явное, незнакомое и само собой разумеющееся, то на это имеется своя причина: в отличие от зрячих, я не могу себе позволить принимать что бы то ни было как само собой разумеющееся. Однако теперь, когда здесь появился Джон, в мою жизнь вновь вошло явное, само собой разумеющееся, но равновесие уже нарушено так сильно, что все вдруг словно перекосилось, сдвинулось набекрень. Джон спокойно завтракает рядом со мной за столом, за моим столом, и описывает некий жизненный уклад, который столь же мало походит на привычный мне мир, как — да! — как «Послы» Гольбейна на автопортрет Рембрандта. Привычный мне мир, говорю я. Но ведь прошло целых четыре года без всякого контакта с этим миром, четыре года без газет, без радио, без телевидения, а главное — без всякого интереса к этому миру, и кто знает, что с ним за это время произошло? Невольно приходит на ум бородатый эстрадный анекдот о ксенофобии англичан: «Над Проливом
[23]
сильный туман. Европа в полной изоляции от мира». Мое зрение сильно затуманено — мягко говоря. Мир, стало быть, в полной изоляции. Да только тут в полной изоляции ты сам, старый осел! Ты! Ты! Ты! Ты сам изменился! Описываемый Джоном мир изменился меньше, куда меньше, чем ты. Ох, и зачем только я позволил себе стать таким затворником? Почему я не… Кого там еще принесло?