Диккенс писал о периоде, когда Ньюгейт перестал быть обыкновенной тюрьмой и использовался лишь для содержания приговоренных к смертной казни (а также тех, кто ожидал вынесения приговора в находившемся рядом Центральном уголовном суде), однако в 1859 году было произведено новое усовершенствование: тюрьму перестроили, соорудив в ней одиночные камеры, где преступники могли находиться в тишине и уединении. В цикле статей, опубликованных в журнале «Иллюстрейтед Лондон ньюс», узник, ожидающий порки, называется «пациентом». Таким образом, тюрьма как бы становится больницей — а может быть, автор хочет сказать, что больница ничем не лучше тюрьмы.
Так городские учреждения начинают походить одно на другое. Ньюгейт отчасти напоминал и театр, поскольку по средам или четвергам, с двенадцати до трех, его открывали для посетителей. Любопытным демонстрировались гипсовые слепки с голов знаменитых преступников и цепи с наручниками, в которые некогда был закован Джек Шеппард; желающих ненадолго запирали в камере смертников и даже ставили к старинному позорному столбу. В конце экскурсии их проводили по «Птичьей клетке» — коридору, соединяющему камеры Ньюгейта с судебными помещениями; здесь же они могли почитать «интересные надписи на стенах», отмечавшие места захоронения казненных. Название этого коридора приводит на память сцену из романа «Дитя Джейго» Артура Моррисона, в которой девочка навещает отца, сидящего в Ньюгейте «за двойной железной решеткой, покрытой проволочной сеткой», после чего у нее в памяти надолго остается «образ отца как человека, жившего в клетке».
Последняя казнь в Ньюгейте состоялась в первые дни мая 1902 года, а спустя три месяца начались работы по деконструкции тюрьмы. Пятнадцатого августа в четверть третьего пополудни, как свидетельствует «Дейли мейл», вышедшая на следующий день, «на тротуар выпал камень размером с человеческую ступню, и в пробоине показалась рука с зубилом. Вскоре собралась небольшая толпа зевак». Также было отмечено, что вокруг статуи свободы на крыше здания расхаживали «старые голуби, грязные и прокопченные, как сама тюрьма, — все остальные городские голуби гораздо опрятней на вид». По крайней мере, эти птицы не стремились расставаться со своей лондонской клеткой.
Через полгода в Ньюгейте был устроен аукцион по продаже тюремных «сувениров». Орудия телесных наказаний были проданы за 5 фунтов 15 шиллингов, а гипсовые головы знаменитых преступников пошли с молотка по 5 фунтов за штуку. Две огромные двери и позорный столб любопытные могут и теперь увидеть в Музее Лондона. А на месте старой тюрьмы стоит здание Центрального уголовного суда — Олд-Бейли.
Глава 25
О самоубийствах
Многие накладывали на себя руки в стенах Ньюгейта, но и среди свободных лондонцев всегда хватало самоубийц, лишавших себя жизни самыми разными способами. Люди бросались вниз с Галереи шепота в соборе Св. Павла, травились на запыленных лондонских чердаках и топились от несчастной любви в Сент-Джеймсском парке. Широкой популярностью среди самоубийц пользовался Монумент, воздвигнутый в память о Великом пожаре; они спрыгивали с верхушки столпа и падали чаще на его основание, чем на мостовую. Гроле пишет в своем «Путешествии по Англии», что 1 мая 1765 года «жена некоего полковника утопилась в канале Сент-Джеймсского парка, на Друри-лейн повесился пекарь, а одна девушка, жившая близ Бедлама, сделала попытку покончить с собой тем же способом». Летом 1862 года внимание общественности привлекла «эпидемия самоубийств». В том же столетии из Темзы постоянно вылавливали утопленников.
По числу самоубийств Лондон занимал первое место среди европейских столиц. Еще в XIV веке Фруассар назвал англичан «весьма мрачным народом», и эта характеристика справедлива в первую очередь по отношению к лондонцам. Француз полагал, что тяга последних к самоубийствам — проявление их «природной эксцентричности», хотя более проницательный наблюдатель объяснял ее «презрением к смерти и отвращением к жизни». Другой француз писал об унынии в лондонских семьях, «где не смеялись в течение трех поколений», и отмечал, что осенью горожане накладывают на себя руки, «дабы спастись от непогоды». Еще один приезжий также выразил уверенность в том, что «стремление покончить с собой, безусловно, вызывается туманами». В качестве другой вероятной причины он назвал употребление в пищу говядины, поскольку «из-за ее вязкой тяжести к мозгу поднимаются лишь желчные и меланхолические пары»; этот диагноз любопытным образом перекликается со старым поверьем лондонцев, считавших, что увиденное во сне мясо «означает смерть друга или родственника». Здесь можно вспомнить и о недавней истории с «коровьим бешенством».
По наблюдениям того же Гроле, «в Лондоне подавленность доминирует везде — в каждой семье, во всех слоях населения, на любом мероприятии, как частном, так и общественном… Печатью этой скорби отмечены самые веселые сборища, даже в низших кругах». Достоевский писал о «мрачном характере», «не оставляющем» лондонцев даже «среди веселья». Вино, которое продавалось в лондонских тавернах, также якобы «порождало эту меланхолию, столь повсеместную». В нарушении у англичан душевного равновесия обвиняли даже театр; один путешественник описывал, как сын его домовладельца, посмотревший спектакль «Ричард III», «вскочил ночью с постели и принялся колотить в стену головой и ногами, вопя как одержимый, а затем стал кататься по полу в страшных корчах, заставивших нас опасаться за его жизнь: ему чудилось, что его осаждают все призраки из трагедии о Ричарде Третьем и все мертвецы с лондонских погостов». Словом, причины недуга видели во всем, кроме разве что тяжелой, изнуряющей атмосферы самой городской жизни.
Глава 26
Места заключения
В Лондоне было больше тюрем, чем в любом другом европейском городе. Он был знаменит своими местами заключения — от пенитенциария в Храме тамплиеров до долговой ямы на Уайткросс-стрит, от тюрьмы на Дедманс-плейс в Банксайде до каунтера на Гилтспер-стрит. Острог был и в Ламбетском дворце, где пытали лоллардов, ранних религиозных реформаторов, и на Сент-Мартин-лейн, где «двадцать восемь человек бросили в яму шесть на шесть футов и продержали там всю ночь», причем четыре женщины были задавлены насмерть. Постоянно строились новые темницы, от «Тана» на Корнхилле в конце XIII до «Уормвуд-скрабз» в Ист-Актоне в конце XIX века. В Пентонвилле — новой «образцовой» тюрьме — узников заставляли носить маски, а Новая тюрьма на Миллбанке была устроена как «паноптикум», в котором можно было наблюдать за всеми камерами и всеми заключенными одновременно.
С начала XVII столетия лондонские тюрьмы, подобно лондонским церквам, стали «воспеваться» в стихах:
В столице и окрест я насчитал
Острогов ровным счетом восемнадцать
Да шестьдесят столбов позорных и клетей.
Первое место в этой скорбной литании занимает вестминстерский Гейтхаус, а затем следует панегирик в адрес тюрьмы Флит.
Флит была старше всех остальных тюрем, древнее Ньюгейта, и когда-то называлась попросту Лондонской тюрьмой; кроме того, она занимала одно из первых каменных зданий средневекового города.
Расположенная на восточном берегу речки Флит, она была окружена рвом «с тремя крутыми уступами» — сейчас на этом месте сбегает к Темзе Фаррингдон-стрит. Нижний, «опущенный» этаж ее был известен под названием «Варфоломеевской ярмарки», хотя из тюремных отчетов ясно, что это наименование было ироническим и по жестокости царивших здесь порядков первая лондонская тюрьма не уступала прочим. Но самую широкую известность она снискала благодаря «тайным» незаконным бракам, которые меньше чем за одну гинею заключали в ее стенах лишенные сана священники. К началу XVIII века в тавернах этого района было уже около сорока «брачных заведений», причем по меньшей мере шесть из них носили название «Рука и перо». Женщин, опоенных или одурманенных, можно было привести сюда и женить на себе, чтобы присвоить их деньги; невинных девушек вводили в заблуждение, сочетая их «законным» браком с мошенниками. Здесь жил некий часовщик, прикидывающийся священником, — он называл себя «доктором Гейнемом». Его дом стоял на Брик-лейн, а сам он имел обыкновение прогуливаться по Флит-стрит. Когда он всходил на Флит-бридж, его представительную фигуру в шелковой мантии с белыми лентами можно было опознать издалека; у него было «приятное лицо, однако же с многозначительным румянцем». Местные жители прозвали его «Чертовым епископом».