Этот сумрак окутывал и лондонские парки — от Гайд-парка на западе до парка Виктории на востоке, от Баттерси до Сент-Джеймс-парка, от Блэкхита до Хемпстед-Хита. По-видимому, нет в мире другого города, где было бы столько зелени и открытых пространств. Для тех, кто влюблен в жесткость и ослепительный блеск Лондона, парки мало что значат. Но они притягивают других — бродяг, служащих офисов, детей — всех, кто ищет отдыха от жизни «на камнях».
Когда омнибусы, курсировавшие между Ноттинг-хилл-гейтом и Марбл-арч, проезжали мимо Гайд-парка, «сидевшие на империале жадно срывали с деревьев ветки, чтобы увезти их с собой в Сити»; их встречали «голоса поползня и тростниковой камышовки, кукушки и соловья». Эти цитаты взяты из книги Невилла Брейбрука «Лондонская зелень». В «Строках, написанных в Кенсингтон-гарденз» Мэтью Арнольда «птицы сладко поют на этих деревьях наперекор гулу окружающего города». Поэт контрастно сопоставляет тихое присутствие сосны, вяза, каштана с «резким шумом» Лондона. Парадокс в том, что эта умиротворенность — тоже часть Лондона, что Гайд-парк и Кенсингтон-гарденз принадлежат городу на таких же правах, как Боро-Хай-стрит и Брик-лейн. Город может двигаться и быстро, и медленно, его история включает в себя как историю шума, так и историю тишины.
В свое время в Кларкенуэлле и близ Пиккадилли, в Смитфилде и Саутуорке были сельские оазисы; в число тамошних видов деятельности входили молотьба и доение. Ныне о сельских чертах старого Лондона говорят лишь названия улиц. В книге Экуолла «Уличные названия лондонского Сити» читаем, что «Корнхилл» очевидным образом означает «холм, где выращивали пшеницу»; «Ситинг-лейн» интерпретируется как место, где «было много мякины… в этом переулке молотили и веяли пшеницу». На сельский лад настраивают Оут-лейн (Овсяный переулок) и Милк-стрит (Молочная улица). В переулке Кау-лейн не держали коров, как можно подумать, судя по названию; по нему их «гоняли на пастбище и обратно». Эддл-стрит, которая ответвляется от Вуд-стрит (Лесной) и находится совсем рядом с Милк-стрит, обязана своим названием староанглийским словам adela (вонючая моча) и eddel (жидкий навоз); словом — «Навозная улица». Хаггин-лейн (таковых было два — в Крипплгейте и Куин-хайте) в старинных источниках пишется Hoggenlane (Свиной переулок). Свои Свиные переулки были еще в восточном Смитфилде, Нортон-Фолгейте и Портсоукене. Имелись в Лондоне Цыплячий, Утиный, Гусиный и Медовый переулки. Название района Бланч-Эпплтон, составлявшего часть Олдгейта, происходит от староанглийского appeltun (яблоневый сад).
Природная жизнь Лондона заслуживает, таким образом, увековечения. Сохранились фотографии конских каштанов Уотфорда и кедров Хайгейта, вяхирей, гнездящихся у Английского банка, и заготовки сена в Гайд-парке. Среди лондонских камней живут бесчисленные насекомые и другие беспозвоночные, здесь вольготно чувствуют себя такие растения, как полевая горчица и непахучая ромашка, широколистный щавель и молочай солнцегляд. Грач и галка были постепенно вытеснены из города, но их место заняли вяхирь и городская ласточка. Для водоплавающих птиц специально выделены участки лондонских каналов и крупных водных резервуаров. Развитие в 1940-е годы системы полей орошения неожиданно воссоздало старинные условия, когда по берегам Темзы тянулись болота, и теперь ежегодно в Лондоне обосновываются многие тысячи перелетных птиц.
В районе Лондона насчитывается более двухсот видов и подвидов птиц, от сороки до зеленушки, но наибольшее распространение, судя по всему, получил голубь. Говорилось, что городские голуби — одичавшие потомки «беглых» птиц, которые улетали из голубятен в эпоху раннего Средневековья; уподобляясь предкам — сизым голубям, гнездившимся в морских утесах, — они находили удобное жилье в щелях и под карнизами зданий. «Они живут маленькими колониями, — писал один натуралист, — обычно на недосягаемой высоте» над лондонскими улицами, словно и вправду улицы — это море. И 1277 году некто упал с колокольни церкви Сент-Стивен-Уолбрук, пытаясь добраться до голубиного гнезда, а в 1385 году епископ Лондонский жаловался на «негодников», бросающих камни в голубей, которым дают пристанище городские церкви. Таким образом, уже тогда голуби были в Лондоне привычными персонажами, пусть с ними обращались и менее ласково, чем с их потомками в более близкие к нам времена. Толику доброты к этим существам начали проявлять, видимо, лишь в конце XIX века, когда им кидали не черствый хлеб, как теперь, а овес.
В конце XIX столетия в город, кроме того, стали переселяться лесные голуби (вяхири); они быстро урбанизировались, возрастая в числе и делаясь более ручными. «Мы часто видели их на крышах домов, — писал в 1893 году автор книги „Лондонские птицы“, — где они явно чувствуют себя не хуже, чем полудомашние голуби». Те, кто сегодня поглядывает вверх, могут приметить их воздушные маршруты — один от Линкольнс-инн-филдс через Кингсуэй и Трафальгар-сквер к Баттерси, другие к парку Виктории и Кенвуду. Воздух Лондона прошит этими небесными путями, и, следя за птичьими полетами, можно представить себе город в совершенно ином обличье: он окажется оплетен и объединен тысячами больших и малых линий энергии, каждая из которых имеет свою историю.
Воробьи, шустро порхающие в общественных местах, стали ныне неотъемлемой частью Лондона; кокни называет воробья sparrer, а друга — cock-sparrer
[93]
, отдавая дань уважения птице милой и в то же время зоркой, чье оперение тускло, как лондонская пыль, — отважной маленькой птичке, снующей туда-сюда среди городского грохота. Из-за небольшого размера воробьи очень быстро теряют телесное тепло, и поэтому им как нельзя лучше подходит «тепловой остров», каким является Лондон. Они могут жить в любой мельчайшей трещине или выемке — за дренажными трубами, в вентиляционных шахтах, в статуях, в нишах зданий; в этом смысле они отлично приспособлены к лондонской топографии. Орнитолог, назвавший воробьев «необычайно привязанными к человеку» птицами, отметил, что они теперь «размножаются только в непосредственной близости от жилого строения». Эта общительность, основанная на взаимной любви между лондонцами и воробьями, имеет много проявлений. Как писал натуралист У. Г. Хадсон, всякий человек, оказавшийся на городской лужайке или в сквере, скоро замечает, что «к нему подлетело несколько воробьев… следят за каждым его движением, а если он сел на стул или скамейку, некоторые из них приблизятся и начнут прыгать перед ним так и сяк, вопросительно чирикая: „Есть что-нибудь для нас?“» Их, кроме того, уподобляли уличным мальчишкам, «вороватым, самоуверенным и драчливым», и этими качествами они тоже заслужили внимание и восхищение коренных лондонцев. Крепко привязанные к своей округе, они редко создают «воздушные маршруты» через город; истые лондонцы, они где родились, там и остаются.
Они, таким образом, ассоциируются со своим окружением и характеризуются им. «Воробьи Тауэра» славились как «пернатые разбойники», которые вели непрерывную войну с тамошними голубями и скворцами, хотя жили с ними бок о бок много веков. Осенью 1738 года у Майл-эндской заставы после удара молнии на земле лежали «кучи дохлых воробьев». В этой массовой смерти есть что-то и жалкое, и величественное, словно птицы в очередной раз явили дух самого города. Как пишет Николсон, автор книги «Наблюдение за птицами в Лондоне», эти крохотные существа воплощают «непобедимую плодовитость как таковую»: «Сколько бы их ни гибло, они не пытаются обороняться, но число их все равно не уменьшается, и в этом спасение вида». «Непрерывный и неописуемый» шум, который они производят, рассевшись где-нибудь кучкой, — это голос коллективного триумфа. Когда, «обезумевшие от радости», они порхают и суетятся среди ветвей, кажется, что сами деревья сделались живыми.