— Скажи-ка мне, Гарри, — спросила я, просто чтобы скоротать время, пока Виктор отлучился к стойке, — когда построили Олд-Мо?
— Лиззи, ты же знаешь, я это делаю только на сцене.
— Ну один разочек.
— Зал открыли одиннадцатого ноября тысяча восемьсот двадцать третьего года, а до этого там была часовня Милосердных сестер. Пятого октября тысяча восемьсот двадцатого года был обнаружен старинный фундамент — как выяснилось, шестнадцатого века. Довольна?
Возвращаясь с едой и выпивкой, Виктор уже принялся слать во все стороны немые сигналы: в мюзик-холле ведь мигнул, кивнул — и подхвачено на лету.
— Поройся-ка еще в своей памяти, Гарри, — сказал он. — Что это там за Мафусаил расселся? — Виктор смотрел на какого-то старика, который присоседился к комической «львице» и, судя по всему, чувствовал себя вполне уютно. — На кольцо, на кольцо гляньте. Деньги, видно, гребет лопатой. Миллионщик, не иначе.
— Самым старым человеком страны, — сказал Гарри, — был Томас Парр, который умер в тысяча шестьсот пятьдесят третьем году в возрасте ста пятидесяти трех лет. Тут ни убавить ни прибавить.
— А вот у меня, как на тебя погляжу, кое-где прибавляется, — шепнул мне Виктор.
Я мягко накрыла рукой его ладонь, а потом так оттянула его палец назад, что он заорал на весь буфет. Я отпустила палец не раньше, чем люди начали оглядываться; Виктор всем стал объяснять, что я наступила ему на мозоль.
— Будешь знать! — прошептала я ему яростно.
— Для женщины, Лиззи, ты чертовски сильная. — Он помолчал, рассматривая распухший палец. — Прими мои глубочайшие извинения. Ты считаешь, я слишком выпячиваюсь?
— Не забывай, что я девушка.
— Как, ведь тебе должно быть уже больше пятнадцати!
— Не должно. Сходи-ка принеси мне печеной картошки, пока я тебе еще что-нибудь не попортила.
Виктор был из тех компанейских ребят, что всегда и с кем угодно готовы «хлопнуть по одной». Я знала, что он выступает и в заведениях низкого пошиба и не брезгует деньгами, которые мы называли «мокрыми»; он сам мне в этом признавался и хвастался, что может пить наравне с любым мужчиной нормального роста — на его языке это называлось «влить графин в стакан». А в тот вечер он сам себя перещеголял — скакал, как мячик, по всему буфету, от одной компании к другой; когда он сполз под стол, я позволила ему на секунду-другую заглянуть мне под юбку. Но когда он ухватился за мою лодыжку, я пнула его так, что он кубарем выкатился с другой стороны стола. Я хотела встать и дать ему еще пинка, как вдруг увидела торопящегося ко мне молодого человека.
— Не требуется ли вам помощь? — спросил он.
Я сразу его узнала: это был Джон Кри, репортер из «Эры», который подходил к Дорис у «Вашингтона».
— Уведите меня отсюда, сэр, — сказала я. — И зачем только я пошла в это мерзкое заведение.
Он поднялся со мной по лестнице, и мы вышли на боковую улочку.
— Как вы себя чувствуете? — Он подождал, пока я успокоилась. — Вы несколько бледны.
— Со мной нехорошо обошлись, — ответила я. — Но есть, видно, ангел-хранитель, который меня защищает.
— Позвольте мне вас проводить. Улицы в этой части города…
— Не нужно, сэр. Я сама найду дорогу. Я привыкла поздно возвращаться.
Он отошел; я полной грудью вдыхала лондонский воздух, изгоняя из легких табачный дым. Странная ночь — и главные события еще были впереди. Ибо на рассвете, через несколько часов после моей встречи с Джоном Кри, в подвальном помещении в двух кварталах от театра было найдено тело Малыша Виктора Фаррелла. Шея у него была сломана — несомненно, из-за пьяного падения. Он покинул буфет, как выразился один из его собутыльников, «совсем хороший»; все пришли к заключению, что, вслепую шатаясь по ночным улицам, он случайно набрел на лестницу, ведущую в подвал. «Морячок» приказал долго жить.
На следующий день, когда мы все собрались на утреннее представление, Дядюшка изображал безутешное горе.
— Он был грандиозный комик, — сказал он мне, держа наготове платок, — хоть и не вышел росточком. Я думал, у него крепкая голова на спиртное, но увы, как говорил Шекспир, я крепко ошибался. — Крепость его собственной головы подверглась в то утро испытанию, ибо почти все артисты в знак сочувствия поднесли ему по маленькой. — Он начинал уличным трюкачом, Лиззи. Его едва видно было от пола, а он уже выделывал всякие штуки. — Он поднял платок к лицу, но для того лишь, чтобы высморкать мясистый нос. — Помню, как он в первый раз вышел в старом «Аполло» в Марилебоне. В афише написали: «Козявка, не лишенная чувствительности». Пел он тебе когда-нибудь «Кота из доходного дома»?
— Не горюй, Дядюшка, — сказала я, поцеловав его в потный лоб. — Он был настоящим светилом и теперь восходит на большую небесную сцену.
— Вряд ли там есть варьете, милая. — Он всхрапнул, издав полусмешок, полувздох. — Что ж, всякая плоть — трава, как сказал пророк.
Я почувствовала, что момент настал.
— Я вот думаю, Дядюшка. Ведь Виктор, ты знаешь, был мне как второй отец…
— Да, конечно.
— …и я хочу что-то сделать в память о нем.
— Продолжай, милая.
— Я вот думаю: не позволишь ли ты мне сегодня вечером выступить с его номером? Я знаю наизусть все его песни. — Его взгляд стал серьезным, и я заговорила быстрее: — Ведь в программе получилась дырка, так что мешает мне помянуть его по-хорошему?
— Но ты, как бы сказать, ростом чуток повыше, Лиззи. Выйдет ли что-нибудь путное?
— В этом будет весь смех, как ты не понимаешь. Виктор повеселился бы сам.
— Что-то я не знаю, милая. Но, может, ты мне покажешь?
Я действительно хорошо изучила номер Малыша Виктора — досконально знала и текст, и все движения. И прямо как была, не в костюме, я спела Дядюшке «Когда бы хоть один мерзавец» и попрыгала перед ним в самой что ни на есть «моряцкой» манере.
— Скачешь неплохо, — сказал он.
— Виктор сам меня учил. Он говорил, что-то во мне есть такое смешное, и жаль, если пропадет.
— И голосишко у тебя имеется.
— Спасибо, Дядюшка. Как ты думаешь, Виктор был бы доволен, если бы я получила шанс?
Он помолчал минутку — видно было, что перебирает в уме разные амплуа: смешная женщина, танцовщица-эксцентрик?
— Может быть, — сказал он, — мы тебя объявим как дочку Малыша Виктора? Из малых желудей, сама знаешь…
— Я всегда о нем думала как о втором отце. Он был ко мне очень добр.
— Знаю, знаю, милая. В нем много было отцовских чувств.
И вот, уронив слезинку-другую, мы порешили, что сегодня вечером я исполню номер Малыша Виктора. Дэн, похоже, не одобрил эту затею, но, увидев, каким восторгом сияет мое лицо, он не решился воспротивиться — на это-то я и рассчитывала. Можете вообразить мое волнение, когда я облачалась для первого в жизни выхода; одежонка Малыша Виктора, разумеется, на мне чуть не разъехалась по швам, но в этом, как я, переодеваясь, сказала Дорис, как раз и была вся соль: в стольких, мол, соленых водах побывали эти моряцкие тряпки, что сели немилосердно. Мы были в зеленой комнате — Дорис, я, еще несколько из наших, — все чесали языками и смеялись в том припадке веселости, какой всегда наступает после чьей-нибудь смерти. Никто Малыша Виктора особенно не любил, никто даже не был к нему особенно привязан; да и в любом случае наш брат комик в знак траура по умершему товарищу старается шутить за двоих.