— Sua Altezza, дож Франческо Фоскари, повелевает вам, медику Мейтенсу, немедленно отправляться в палаццо Дукале вместе со своей водичкой. Сегодня у дожа очень сильный приступ шума в ушах.
Мельцер украдкой бросил на медика взгляд и усмехнулся:
— Неплохой пациент, Мейтенс!
— Но очень тяжелый! — ответил Крестьен. И, обратившись к важному посланнику, произнес:
— Скажите дожу, что я иду.
Мельцера шум в ушах дожа интересовал намного меньше, чем судьба дочери, поэтому он потянул медика за рукав и повторил:
— Говорите же, что вам известно об Эдите! Где она? Что с ней случилось?
— Я не знаю, где она находится в данный момент, — ответил Мейтенс. — Уже три дня как Эдита словно сквозь землю провалилась. Уже три дня я прочесываю все улочки и площади города, чтобы разыскать ее. Пока что безуспешно.
— Бог мой! — прошептал Мельцер.
— Мы найдем ее! — попытался успокоить зеркальщика Мейтенс. — Намного важнее другое: Эдита снова может говорить!
Мельцер поглядел на медика так, словно не понял его слов.
— Она может говорить! — воскликнул Крестьен, тряся Мелыцера за обе руки, словно пытаясь разбудить его.
— Она может говорить? — пробормотал зеркальщик. — Как же это возможно? Эдита может говорить?
И он засмеялся громким неестественным смехом, как человек, опасающийся, что радостная новость окажется неправдой.
— Эдита может говорить! — По лицу Мельцера текли слезы радости. Вдруг он остановился и серьезно произнес:
— Не могу в это поверить. Скажите мне всю правду, что случилось с Эдитой? Почему она вдруг снова обрела дар речи?
Мейтенс стал серьезным.
— Это долгая история. Идемте со мной во дворец к дожу. По дороге я все вам расскажу. Идемте!
Крестьен Мейтенс выбрал путь вдоль Бачино, быстро проталкиваясь сквозь толпу людей, сбившихся в кучки послушать последние новости дня, покрасоваться нарядами или же заняться любимым делом венецианцев — плетением интриг. В двух словах медик описал Мельцеру события последних дней: обстоятельства, которые привели к тому, что Эдита снова смогла говорить; о кознях жены судовладельца; о заключении Эдиты и о счастливом исходе, несмотря на всю трагичность ситуации.
Мельцер, с трудом поспевавший за медиком, всхлипывал на каждом шагу, словно дитя, и вытирал слезы с лица, — Это все моя вина, — повторял он снова и снова. — Я должен был больше заботиться о ней.
Они дошли до Понте делла Паглия, под которым проплывали празднично украшенные гондолы, и оказались у палаццо Дукале. Сотни светящихся шаров окутывали здание сказочным светом, который не переставал удивлять жителей Венеции. Но Мельцеру некогда было глазеть на всю эту красоту. Он просто шел за медиком к порта делла Карта.
— Там, на другой стороне площади, есть замечательный винный погребок, — заметил Крестьен Мейтенс. — Выпейте глоток за здоровье вашей дочери и подождите, пока я вернусь. Я недолго!
Словно во сне Мельцер пересек оживленную площадь, даже не оглядываясь по сторонам. Все его мысли были об Эдите. К радости по поводу того, что его дочь снова говорила, примешивался страх за ее жизнь. Где же ее искать? Конечно, в Венеции было не так много жителей, как в Константинополе, но разыскивать Эдиту в запутанных улочках или на каналах было почти так же бессмысленно, как и иголку в стоге сена. Мейтенс был единственной надеждой зеркальщика.
Из погребка доносился смех и негромкая музыка, и Мельцер отыскал себе местечко в уголке, откуда хорошо было видно радостных посетителей. Вблизи от Дворца дожей жили в основном богатые венецианцы, и длинный стол со стульями, спинки которых были выше самого высокого посетителя в шляпе, предназначался только для членов Большого Совета.
Когда Мельцер занял единственное свободное место в уголке, до ушей его донесся колокольный звон, и он невольно вспомнил о Симонетте, которая так бесстыдно бросила его в беде. Довольный собой, зеркальщик жестом подозвал одну из фривольно одетых служанок — недаром о венецианских портных шла слава, что они умеют шить платья, которые больше открывают, чем прикрывают, — и тут его взгляд упал на двух музыкантш, игравших на сцене на гамбе и лютне.
Боже правый! Неужели же воспоминания о Симонетте до сих пор преследуют его, или же это и вправду она? Наверняка в Венеции немало лютнисток, и, бесспорно, у многих из них пышные черные волосы, но вряд ли существовала вторая столь же прекрасная и столь же грациозная.
Мельцер поймал себя на том, что все еще привязан к этой женщине. И тут лютнистка запела:
— La dichiarazionne d'amore е una bugia…
[6]
Вне всяких сомнений, это была Симонетта!
Мельцер вскочил и бросился к выходу. Но Симонетта давно заметила его. Она внезапно оборвала свою канцону и помчалась за посетителем на улицу. Мельцер бежал через площадь так, словно за ним гнался сам дьявол, толкнул нескольких мужчин, попавшихся на дороге, нашел небольшой темный переулок и, прислонившись к стене дома, прислушался, не преследуют ли его. С колокольни Сан Марко раздавался звон Marangona — одного из пяти колоколов, возвещавших начало дня.
Убедившись, что избавился от преследовательницы, Мельцер отправился обратно тем же путем, каким пришел. Выйдя на площадь Святого Марка, он внезапно услышал знакомый голос:
— Почему ты убегаешь от меня, зеркальщик?
Мельцер не удостоил шедшую рядом с ним лютнистку даже взглядом и продолжал упорно молчать, направляясь к Дворцу дожей.
— Ведь мы же любили друг друга! — умоляюще продолжала Симонетта. — Выслушай меня, и ты все поймешь.
Мельцер горько усмехнулся.
— Что тут понимать? Ты — шлюха, каких сотни, и идешь со всяким, кто тебе улыбнется.
Симонетте трудно было успевать за зеркальщиком, но она не сдавалась.
— Я же понимаю, почему ты так со мной обращаешься. Но я прошу тебя, послушай меня хоть чуть-чуть.
Зеркальщик остановился и поглядел на Симоyетту. Он запрещал себе смотреть на ее сочные губы, шелковый, слегка изогнутый подбородок, сияющие глаза, обещавшие самые невероятные наслаждения. Нет, Мельцер не мог испытывать к ней ненависть, но глубоко в душе он чувствовал себя оскорбленным.
— Итак? — резко сказал он, глядя на толпу, заполнившую вечернюю площадь.
Лютнистка подыскивала слова.
— Все, — торопливо пробормотала она, — не так, как ты думаешь. Во всем виноват один Лазарини. Ты должен знать, что он горячий сторонник старого дожа Франческо Фоскари, один из немногих, кто по-прежнему верен ему. Дож же в свою очередь расположен к Папе Римскому Евгению, человеку, который так же стар, как и Фоскари, и у которого так же много врагов. Для них обоих, как для дожа, так и для Папы, верно одно: число их врагов превышает число сторонников. Даже Совет Десяти, который вообще-то должен представлять интересы дожа, настроен враждебно по отношению к нему.