Не мучил подполковник Андрея и дурацкими хабирскими вопросами типа: «Если в арабском языке нет мягкого знака, то как же ты переводишь слово „конь“?» Обнорскому вообще иногда казалось, что солдафонство Громова — это всего лишь маска, удачно выбранный способ существования… Впрочем, вполне могло статься, что на самом деле подполковник был еще более непростым — пару раз почудилось Андрею, что Громов понимает арабскую речь, но, с другой стороны, это могло быть всего лишь игрой воспаленного воображения, постепенно въедающейся в кровь привычки предполагать в любом малознакомом человеке двойное-тройное дно. Мощный импульс для развития такого взгляда на окружающих его людей дал палестинский майор Профессор. Однажды он подошел к Обнорскому, долго оживленно говорил ни о чем, а потом, изменив интонацию, вдруг сказал медленно и отчетливо на классическом литературном арабском:
— Нам очень трудно — мы ждем писем, но никто не пишет… Это большая проблема, когда долго нет писем от друзей. Начинает казаться, что друзья просто забыли про тебя…
— Какие друзья? — растерялся Обнорский. Профессор улыбнулся в ответ и сказал так же медленно и отчетливо:
— У каждого человека есть друзья. Или были в прошлом. Важно понять — были они или есть…
Обнорский понял, нет, скорее почувствовал, что за этими словами кроется какой-то подтекст, прочитать его он, естественно, не смог, но в тот же день пересказал дословно разговор Царькову. Комитетчик никак своего удивления не выказал, но нахмурился и долго сидел молча, о чем-то напряженно размышлял. Пару раз он оценивающе окидывал взглядом Обнорского и наконец сказал:
— Им действительно тяжело: палестинцы — люди без родины. Не дай бог никому такого. Вы, Андрей Викторович, должны морально поддерживать этого Профессора, скажите ему как-нибудь невзначай, что у вас те же самые проблемы — перебои с почтой из Союза, то да се, но, несмотря на задержки с письмами, вы в своих друзьях уверены, а письма — письма просто в пути…
Андрей удивленно поднял глаза на комитетчика и сначала хотел было его спросить: зачем, мол, ему говорить про своих друзей Профессору, — но в последний момент он почему-то передумал и просто молча кивнул. Царьков еще некоторое время испытующе смотрел на Обнорского, анализировал выражение его глаз, потом доброжелательно улыбнулся:
— Вы способный человек, Андрей Викторович. У вас есть все данные для… Для хорошей карьеры. И главное — я слышал, что вы совсем не болтливы. Это качество особенно редко встречается у современных молодых людей…
На следующий день Профессор вновь подошел к Обнорскому, и Андрей поведал ему про свои проблемы с почтой от друзей. Кстати, сказал он палестинцу чистую правду: заканчивался уже второй месяц его пребывания в НДРЙ, а он еще не получил из дому ни одного письма, хотя свой йеменский адрес отослал родным и друзьям буквально сразу же. (Этот «йеменский» адрес был весьма занятным — Москва-500, п/я 717-«Т».)
Профессор после слов Обнорского повеселел и закончил разговор фаталистической арабской присказкой:
— Куллюна фи йад-улла
[28]
.
Обнорский, естественно, не задавал никаких вопросов Профессору, но с этого момента он не сомневался, что между палестинским майором и Царьковым существовала некая странная связь, позже он окончательно утвердился в этом: Профессор подходил к Андрею еще несколько раз и говорил какие-то малозначащие фразы, выделяя их значительностью интонации. Царьков, после того как Обнорский пересказывал ему эти фразы, обязательно «советовал», что сказать в ответ. Как ни был Андрей несведущ в разных шпионских играх, но и то сразу догадался, что у Царькова с Профессором идет странный диалог, в котором Обнорскому уготована роль почтового ящика.
Андрей долго недоумевал, почему его, неопытного практиканта, включили в какую-то явно серьезную игру, но потом понял, что у Профессора с Царьковым, видимо, просто не было другого выхода — палестинские инструкторы жили в бригаде практически безвыездно, словно опасались чего-то… Постичь смысл диалога Обнорский даже не пытался, но интуитивно ему казалось, что Профессор все время спрашивает о чем-то Царькова, а комитетчик просит подождать и не волноваться.
Впрочем, вскоре и этот непонятный разговор палестинского майора и русского комитетчика потерял для Андрея остроту новизны, стал привычной и немного скучной обязанностью, более того, поскольку ничего экстраординарного не происходило, Обнорский начал относиться к пустым, но многозначительным фразам Царькова и Профессора иронически, как к неинтересной игре, в которую вдруг решили поиграть впавшие в детство серьезные дяди.
Кстати говоря, похожие чувства Андрей начал испытывать и ко всей окружавшей его действительности. Все ему казалось немного театральным, декоративным, как будто взрослые люди, сговорившись, напустили на себя важность, таинственность и озабоченность, играя на самом деле в широкомасштабную версию «Зарницы».
Происходящая переоценка была естественной — ни в Седьмой бригаде, ни в Адене ровным счетом ничего интересного или опасного не происходило, поэтому острое чувство тревоги, нахлынувшее на Андрея в день его прилета в Йемен, постепенно почти полностью исчезло. Но, как оказалось, ненадолго.
Сразу после Нового года (его в Тарике отметили шумно и очень по-русски — весь гарнизон перепился до зеленых соплей), через неделю после того как бригадные группы разъехались по своим точкам, Илья и двое советников из Эль-Анада незапланированно вернулись в Аден. Причина их возвращения была веской — они привезли с собой труп.
Подполковника Смирнова, советника по артиллерии командира Эль-Анадской бригады, в Тарике за глаза звали Слоном — отнюдь не за его габариты, кстати. Просто Смирнов был жутким матерщинником, он не мог не употреблять сильных слов даже в присутствии женщин, а особо любимым его выражением почему-то было словосочетание «ебаный слон», которое он употреблял минимум дважды в одном предложении.
Чем досадило добродушное животное подполковнику, так и осталось для всех загадкой, потому что вечером 8 января 1985 года кто-то всадил Смирнову одну пулю из пистолета в лицо и две — в спину, на добивание. По официальной версии это произошло, когда Смирнов перед сном вышел из хабирского трейлера и решил прогуляться по пустыне. Труп советника обнаружили только на следующий день, когда ветер уже наполовину занес его песком, — ни о каких следах вокруг тела, естественно, не могло быть и речи. Йеменская сторона принесла свои глубокие сожаления и соболезнования, но при этом настаивала на чисто уголовной трактовке случившегося: дескать, подполковника пыталась ограбить какая-то случайно оказавшаяся в нужное время в нужном месте шайка бандитов. Однако абсолютно неясным в этой версии оставалось одно обстоятельство — какого черта подполковник поперся в пустыню на ночь глядя?
Поскольку вопрос этот буквально вертелся на языке, Обнорский не удержался и задал его Илье, когда вечером во время импровизированных поминок по Слону они вышли перекурить на террасу. Илья, казавшийся абсолютно трезвым, несмотря на большое количество выпитого, весь перекосился от этого вопроса, долго матерился, а потом ответил с горечью: