О том, что Земля вращается, Чонкин слышал и раньше. Не
помнил, от кого именно, но от кого-то слышал. Он только не мог понять, как на
ней держатся люди и почему не выливается вода.
Шла третья неделя пребывания Чонкина в Красном, а из части,
где он служил, не было ни слуху ни духу. У него уже прохудился ботинок, а никто
не ехал, никто не летел, никто не давал указаний, как быть дальше. Чонкин,
конечно, не знал, что письмо в часть, которое он отдал Нюре, она не отправила.
Надеясь, что начальство забыло о существовании Чонкина, и не желая напоминать о
нем даже ценою сухого пайка, она несколько дней носила это письмо в своей
брезентовой сумке, а потом тайком от Ивана сожгла.
Тем временем в мире происходили события, которые
непосредственного отношения ни к Нюре, ни к Чонкину пока не имели.
14 июня в ставке Гитлера состоялось совещание по
окончательному уточнению последних деталей плана «Барбаросса».
Ни Чонкин, ни Нюра никакого представления об этом плане не
имели. У них были свои заботы, которые им казались важнее. Нюра, например, за
последние дни совсем с лица спала, облезла, как кошка, и еле ноги таскала. Хотя
ложились они рано, Чонкин ей спать не давал, будил по нескольку раз за ночь для
своего удовольствия, да еще и днем, только она, уставшая, через порог
переступит, он накидывался на нее, как голодный зверь, и тащил к постели, не
давая сумку сбросить с плеча. Уж она другой раз пряталась от него на сеновале
либо в курятнике, но он и там ее настигал, и не было никакого спасу. Она и Нинке
Курзовой жаловалась, а та над ней только смеялась, втайне завидуя, потому что
ее Николая и раз в неделю подбить на это было не так-то просто.
Но в тот самый день, когда уточнялся план «Барбаросса»,
между Нюрой и Чонкиным произошло недоразумение, да такое, что и сказать
неудобно.
Дело было к вечеру. Нюра, вернувшись из района, разнеся
почту и уступивши Чонкину дважды, занималась в избе приборкой, а он, чтобы ей
не мешать, вышел с топориком на улицу и взялся править забор.
Поправит столбик, отойдет с прищуренным глазом, посмотрит и
радуется сам на себя: вот, дескать, какой я мастер – за что ни возьмусь, все в
руках горит.
А Нюра ненароком глянет в окошко и тоже довольна.
С тех пор как появился Иван, хозяйство стало приходить
постепенно в порядок. И печь не дымит, и дверь закрывается, и коса отбита да
наточена. Взять даже такую ерунду, как железка, чтобы ноги от грязи очищать, а
и та появилась бы разве без мужика?
Хороший мужик, плохой ли, надолго ли, ненадолго, а все-таки
свой. И приятно не только то, что он тебе по хозяйству поможет, а потом спать с
тобой ляжет, приятно само сознание того, что он есть, приятно сказать подруге
или соседке при случае: «Мой вчерась крышу перестлал, да ветром его прохватило,
простыл малость, пришлось молоком горячим отпаивать». Или даже и так: «Мой-то
как зенки зальет, так сразу за ухват либо за кочергу и давай крушить что ни
попадя, тарелки в доме целой уж не осталось». Вот вроде бы жалоба, а на самом
деле – нет, хвастовство. Ведь не скажешь про него, что паровоз изобрел или
атомное ядро расщепил, а хоть что-нибудь сделал, проявил себя, и за то спасибо.
Мой! Другой раз попадется такой, что и смотреть не на что: кривой, горбатый,
деньги пропивает, жену и детей бьет до полусмерти. Казалось бы, зачем он ей
такой нужен? Бросила бы его, да и все, а вот не бросает. Мой! Хороший ли,
плохой ли, но все же не твой, не ее. Мой!
Глянет Нюра в окошко, задумается. Долго ли они живут вместе,
а она к нему уже привязалась, сердцем присохла. А стоило ли? Не придется ли
вскорости по живому-то отрывать? Неужели снова время придет такое – придешь
домой, а дома четыре стены. Хоть с той говори, хоть с этой – она тебе не
ответит.
Чонкин подровнял последний угловой столбик, отступил с
топором на два шага. Хорошо вроде, ровно. Всадил в столбик топор, достал из
кармана масленку с махоркой, газетку, закурил, постучал в окошко:
– Слышь, Нюрка, ты давай прибирай скорее, щас приду, поваляемся.
– Иди, черт чудной, – с ласковой грубостью отозвалась Нюра.
– Сколь можно?
– А сколь хошь, – объяснил Чонкин. – Кабы ты не сердилась,
так я хоть бы цельные сутки.
Нюра только рукой махнула. Иван отошел от окна, задумался о
своей будущей жизни, а когда услыхал рядом с собой чей-то голос, даже
испугался, вздрогнул от неожиданности.
– Слышь, армеец, закурить не найдешь ли?
Он поднял глаза и увидел рядом с собой Плечевого. Плечевой
возвращался с рыбалки. В одной руке он держал удочку, в другой прутик с
нанизанными на него мелкими рыбешками. Рыбешек было штук десять. Чонкин снова
достал махорку с газеткой и, протянув Плечевому, спросил:
– Ну, как рыбка ловится?
Плечевой прислонил удочку к забору, зажал прут с рыбой под
мышкой и, свертывая самокрутку, сказал неохотно:
– Какая там ноне ловитьба! Это несчастье одно, а не рыба.
Кошке отдам, пущай жрет. Раньше, бывало, щуки на блесну ловились во какие. – Он
прикурил от Ивановой цигарки и, коснувшись правой рукой левого плеча, вытянул
левую руку, показывая, какие именно были щуки. – А сейчас щуку здесь днем с
огнем не найдешь. Караси их, что ли, пожрали. А ты что ж, с Нюркой живешь? –
переменил он ни с того ни с сего разговор.
– Ага, с Нюркой, – согласился Иван.
– И после службы думаешь с ней оставаться? – допытывался
Плечевой.
– Не решил еще, – задумчиво сказал Иван, не зная, стоит ли
доверять свои сомнения малознакомому человеку. – Вообще, конечно, Нюрка – баба
справная и видная из себя, но и я ведь тоже еще молодой, обсмотреться надо
сперва, что к чему, а потом уж и обзаводиться по закону в смысле семейной
жизни.
– А на что тебе обсматриваться? – сказал Плечевой. – Женись,
да и все. У Нюрки все ж таки своя изба и своя корова. Да где ж ты еще такое
найдешь?
– Вообще-то верно…
– Вот я тебе и говорю – женись. Нюрка – баба очень хорошая,
да, тебе про нее никто плохого не скажет. Она вот сколь ни жила одна, никогда
ни с кем не путалась, и мужика у ей отродясь никакого не было. Только с Борькой
одним и жила, да.
– С каким Борькой? – насторожился Иван.
– С каким Борькой? А с кабаном ейным, – охотно объяснил
Плечевой.
Чонкин от неожиданности подавился дымом, закашлялся, бросил
цигарку на землю и раздавил ее каблуком.
– Брось чудить, – сказал он сердито. – Какого еще такого
кабана выдумал?
Плечевой посмотрел на него голубыми глазами.