«Никак не могу отказаться от переклички, особенно от утренней, — делится со мной другой учитель, на этот раз математик, — даже если мне некогда. Просто читать имена по списку, как баранов считаешь, — это не то. Я своих лоботрясов вызываю поименно, глядя им прямо в глаза, я как бы встречаю их и выслушиваю ответ. В сущности, момент переклички — единственный за весь день, когда учитель может обратиться к каждому ученику, пусть даже только называя его по имени. Мгновение, когда ученик понимает, что существует для меня — именно он, а не кто-то другой. Я же, со своей стороны, стараюсь уловить его настроение по интонации, с которой он произносит свое „здесь!“ И если его голос дрогнет, придется в дальнейшем это учитывать».
Вот что значит перекличка…
Как-то мы с учениками играли в такую игру. Я выкликал их, они отвечали мне, а я повторял их «здесь» вполголоса, но тем же тоном, что и они, как далекое эхо:
— Манюэль?
— Здесь!
— «Здесь». Летисия?
— Здесь!
— «Здесь». Виктор?
— Здесь!
— «Здесь». Кароль?
— Здесь!
— «Здесь». Реми?
Я изображал сдержанное «здесь» Манюэля, звонкое «здесь» Летисии, мощное «здесь» Виктора, хрустальное «здесь» Кароль… Я был их утренним эхо. Некоторые старались говорить как можно неразборчивее, другие, смеха ради, меняли интонацию — чтобы я сбился, — или отвечали «да», «я здесь», «это я». А я тихонько повторял их ответы, какими бы они ни были, не выказывая при этом ни малейшего удивления. Мы были все заодно, это было как бы утреннее приветствие команды перед началом совместной работы.
А вот мой друг Пьер, учитель в Иври, никогда не проводит перекличку.
«Ну, может, раза два-три, в самом начале года, чтобы запомнить лица и фамилии. И сразу перейти к серьезным делам».
Его ученики ждут в коридоре, стоя стройными рядами перед дверью класса. Вокруг в коллеже все бегают, перекрикиваются, громыхают столами и стульями, завоевывают пространство, ставят рекорды громкости; Пьер же спокойно ждет, когда все построятся, затем открывает дверь и смотрит, как мальчики и девочки по одному заходят в класс, обменивается кое с кем непринужденными «здравствуйте», закрывает дверь, неторопливо проходит к своему столу, учащиеся же всё это время ждут, стоя рядом со стульями. Он велит им сесть и начинает: «Ну, Карим, так на чем же мы остановились?» Его уроки — это разговор, который начинается каждый раз с того места, на котором был прерван.
Из-за этой важности, с которой он отдается своему делу, этой доверительной привязанности, которую испытывают к нему ученики, этой верности, которую они хранят ему, став взрослыми, я всегда воспринимал своего друга Пьера как реинкарнацию дяди Жюля:
— Ты прямо как мой дядя Жюль из Валь-де-Марна!
На что он разражается громовым смехом:
— Ты прав, коллеги говорят, что я вышел из девятнадцатого века. Они считают, что я коллекционирую знаки уважения, что построение, вставание при появлении учителя и все такое — это дань ностальгии по старым временам. Заметь, немного вежливости никому не может повредить, но в данном случае речь о другом: призывая учеников к тишине, я даю им возможность «приземлиться» на моем уроке, начать работу спокойно. Я же, со своей стороны, смотрю на их физиономии, замечаю, кого нет, выделяю группы, которые постоянно формируются и распадаются внутри класса; короче говоря, замеряю утреннюю температуру класса.
К концу уроков, когда наши ученики падали от усталости, мы с Пьером, сами того не зная, прибегали к одному и тому же ритуалу. Мы велели им слушать город (он — Иври, я — Париж). За этим следовали две минуты неподвижности и тишины, и шум за окнами лишь подчеркивал тишину и покой, царившие в классе. В эти часы мы вели уроки более тихим голосом и часто заканчивали их просто чтением.
9
Сколько глупостей еще наговорит мое поколение о ритуалах, воспринимаемых как знак слепого подчинения, о выставлении оценок, считающемся теперь унизительным, о реакционных диктантах, отупляющем устном счете, оглупляющем заучивании текстов наизусть — всё в таком роде…
В педагогике то же, что и везде: как только мы перестаем думать о частных случаях (впрочем, в этой области все случаи — частные), мы сразу укрываемся в тени надежного учения, прячемся под защиту компетентного авторитета, заручаемся каким-нибудь постановлением, подводим под свои действия идеологическую базу. Затем мы начинаем настаивать на незыблемых истинах, даже если они ежедневно опровергаются реальной жизнью. Только лет через тридцать, если все народное образование, увернувшись-таки от айсберга накопившихся за эти годы бедствий, повернет на другой галс, мы позволим себе робкий внутренний маневр, но это будет маневр всего судна в целом, и вот мы уже берем курс на новую доктрину под командованием нового капитана, естественно, добровольно, оставаясь вечными бывшими школьниками.
10
Говорите, диктант реакционен? Во всяком случае, он неэффективен, если его использует ленивый ум, ограничивающийся подсчетом баллов с единственной целью — выявить уровень грамотности ученика! Говорите, отметки унижают? Конечно, если выставление их походит на церемонию, которую я недавно видел по телевизору: преподаватель раздавал ученикам их работы так, словно объявлял приговоры преступникам, с перекошенным от злобы лицом предрекая этим бездельникам полное невежество и вечную безработицу. Боже мой, а с каким мрачным молчанием слушал его класс! Какое взаимное презрение ощущалось вокруг!
11
Для меня диктант всегда был встречей с языком во всей его полноте. Языком, который мы слышим, на котором мы рассказываем, на котором рассуждаем, пишем, строим фразы, и смысл всего этого определяется кропотливой совместной проверкой написанного. Ибо проверка диктовки не имеет иной цели, кроме проникновения в точный смысл текста, постижения самого духа грамматики, полноты и разнообразия значения слов. Если оценка должна быть мерилом чего-то, то это дистанция, пройденная участником процесса по пути понимания. И тут, как и в литературном исследовании, мы идем от особенностей текста (что за историю мне сейчас расскажут?) к разъяснению его смысла (что же все это означает?), используя интерес к его строению (как же это все действует?).
Как ни боялся я в детстве предстоящего диктанта — а надо сказать, что диктанты моих учителей выглядели набегами богачей на бедные кварталы! — я всегда с любопытством слушал первое чтение текста. Любая диктовка заключает в себе тайну: что же мне сейчас прочитают? Некоторые диктовки моего детства были так прекрасны, что еще долго таяли внутри меня, словно кисленький леденец, несмотря на позорную отметку, которую я за них получал. Этот нуль по правописанию, или минус пятнадцать, или минус двадцать семь! Мое спасение, которого никто не мог у меня отнять. И правда, к чему надрываться, работая над ошибками, если все равно результат известен заранее?
Сколько раз в детстве я говорил учителям то, что так часто слышал потом от своих учеников: