Борисыч подавил желание открыть чемодан немедленно. В этом не было никакого смысла, зато был смысл скорее вернуться к ребятам, которые сейчас, возможно, отражают атаку боевиков, и пара мужских рук, умеющих держать оружие, лишней не будет.
Пока их никто не атаковал.
— Тут приходили панамцы, которые добавляли толкучки в церкви, — поведал Мишка, хрустя чипсами. — Толстый и его корефан. Кое-чего любопытного набубнили. Похоже, тот штымп, которого мы замочили в кабинете, ходил у лесной братвы за пахана. Так что теперь остались одни «шестерки». Вряд ли они наберутся борзости командовать штурмом. Но они точняк — толстый слышал — вызвали подмогу. Короче, до ее прилета, думаю, отдыхаем, а потом опять война. Ну, чего нарыл?
Они все собрались в башне. Отсюда подходы к ратуше просматривались на триста шестьдесят градусов. У четырех узких бойниц, глядящих на четыре стороны света, встали Алексей, Миша, Любовь и Татьяна.
— А что потом было? — жадно спросила Татьяна у ветерана мирового революционного движения. — Вы в Россию не вернулись?
— Не вернулся. — Борисыч на секунду отвлекся от возни со сложными замками чемоданчика. — Нас, уцелевших после того, последнего боя, разбросало по миру, — меня вот закинуло в Канаду… Там я, собственно, и осел. А что? Русские березки, зима, наших, опять же, много…
— Перебежчик, короче, — констатировал Леша.
— Можно и так назвать. Только, видишь ли… Только что-то сломалось во мне после Эль-Торо. Словно глаза открылись…
Борисыч сидел на корточках в центре башни, чемодан положив на каменный пол. Рядом, тоже на корточках, сидела Летисия. Вряд ли она до конца понимала, что происходит, но главным для нее было, что ее мужчина рядом, он защищает ее, он хочет увезти ее в свою страну, привести в свой дом, назвать своей женой. Остальное неважно.
— Понимаешь, Леша… Ведь СССР мог тогда помочь нам, Рамон до последнего надеялся, что Москва протянет руку, он каждый день в шутку спрашивал меня: «Как думаешь, Гринго-бой, Брежнев пошлет войска и авиацию, чтобы вытащить нас?» Но он не шутил, он в самом деле верил… до самого конца. А Москва приказала боливийской компартии никакой помощи революционерам не оказывать, после чего преспокойно отвернулась от нас: дескать, мы тут ни при чем. Потому что Че шел поперек линии ЦК — мировая революция Кремлю уже давно на фиг не нужна была, тем более — без обязательной поддержки пролетариата, без которого, как известно, ни одна революция произойти не может. В общем, СССР предал нас, понимаешь?
Леха почесал за ухом стволом пистолета. И вздохнул:
— У меня отец из диссидентов. Чего ж не понять-то…
— А деньги? — напомнила Таня. — Эти деньги разве Москве не нужны были? Могли бы и попытаться спасти команданте — хотя бы для того, чтобы отыскать тайник.
— Не знаю, Танюша. Может быть, я и не прав. Может быть, Брежнев просто не знал про кассу — он же всего два года, как воцарился на троне, в аппаратах идет передел власти, бардак, ловля недовольных, не все хрущевские секреты еще выведаны… В общем, не знаю.
— Короче, наши бегают за мной, а местные бегают за Борисычем, — подвел итог Вова. — Круто. Как в кино.
Громко щелкнули открываемые замки. Борисыч осторожно поднял крышку. Половину объема чемодана занимал деревянный ящик, похожий на коробку из-под сигар, а рядом лежал незапечатанный конверт. Борисыч взял в руки конверт, достал из него сложенный вдвое лист тетрадной бумаги, развернул. Всмотрелся, отведя лист на расстояние вытянутой руки.
— Это почерк Рамона, — наконец выговорил старик, и голос его дрогнул. — Ошибки быть не может. Его руку не спутаешь. Легкие, летящие линии, точки ставил так, что иногда продавливал бумагу, обязательная черта над заглавной буквой, никаких полей. И его подпись внизу… Надо перевести. Таня, Люба?
Любовь уже направлялась к Борисычу, ее место у бойницы заняла Летисия.
— Если это действительно рука самого Че, то один этот документ дорогого стоит. — Люба взяла лист аккуратно, за углы.
— Читай, а! Хоре уже ахать!
— Ты, Мишаня, не на меня смотри, на улицу, — отрезала Любовь.
— А если Че Гевара жив? — высказался Вовик, куривший на ржавой шестеренке от сломанных башенных часов. — И пишет, где его можно найти? Во круто получится! Я бы с ним выпил текилы на брудершафт.
«Тому, кто держит в руках это письмо, — начала читать Любовь Варыгина. — Я понимаю, что ты можешь оказаться кем угодно. Не обязательно, что мы с тобой дышали одним тревожным воздухом поднявшейся с колен Кубы или делили на двоих последнюю обойму под белым небом Бельгийского Конго. Ты мог обо мне даже не слышать. Тогда спроси. Спроси, если не собираешься ограничиться тем, что прочтешь это письмо.
У тебя в руках деньги и мои слова. Это мои слова, но не мои деньги. Но и не деньги кубинского народа, как тебе могли сказать. Все, что заработали своим трудом освобожденные кубинцы, осталось в распоряжении правительства Фиделя. У тебя в руках деньги хитрого, подлого диктатора Фульхенсио Батисты, которые он получал от жирных, трусливых янки, а взамен старательно плясал под их империалистическую дудку. Это деньги, которые привозили на остров жадные, ненасытные воры под маской джентльменов и богатые, циничные проститутки под маской леди. И оставляли в кубинских банках, полагая, что этот остров куплен ими, что он навечно в их пухлых, не знавших труда руках. Но они просчитались. Они не успели перепрятать наворованное.
По близорукости своей ли, сознательно ли, но Фидель идет неверной дорогой. Его путь лежит в пропасть, откуда нет возврата. Разве мы с ним мечтали о многочасовом краснобайстве с трибуны? Разве мы мечтали о парадах в нашу честь? Разве мы мечтали о наших портретах во всю стену?
Он тоже превращается в диктатора. Он окружает себя подхалимами и ворами. Он плодит бюрократов со скоростью бездушного конвейера. Все, что ему нужно, все, о чем он думает, — это удержаться на вершине власти.
Я взял деньги Батисты не себе. Все, что нужно мне, — это карабин, приют в крестьянской хижине и двенадцать единомышленников. И я могу взорвать любую страну. Если, конечно, она пожелает быть взорванной.
Боливия станет моей последней попыткой. И деньги эти станут опорой нового, молодого, истинно свободного государства. Если ты читаешь это письмо, значит, попытка провалилась. Раз она провалилась, значит, я ошибался.
Я могу ошибаться лишь в одном: строй менять бессмысленно. Значит, причина не в строе, а в человеке. Значит, надо менять человека.
Человек по природе своей порочен. Дай ему много денег — и он начинает презирать неимущих, он перестает трудиться. Дай ему власть — и он становится диктатором. Дай ему полную свободу — и он тут же превращает ее в безнаказанность.
Но человек добр по природе своей. Бедняки отдавали мне последнее. Люди бескорыстно помогали больным, помогали несчастным. Общая беда заставляет забыть людей все их мелкие ссоры, все их никчемные претензии друг к другу.