Смайли снова ушел в какие-то дебри, и Гиллем терпеливо ждал, покуда тот из них выберется. В то время как Джордж, вероятно, был поглощен воспоминаниями о Карле, Гиллем всецело был поглощен самим Смайли; только при этом условии он мог не отвлекаясь следовать за его мыслью и не пропустить чего-нибудь важного из его рассказа.
– Я также знал из рапортов американцев, что Герстман заядлый курильщик: ни минуты без «Кэмела». Я послал охранника, чтобы он купил пару пачек – «пачка» это американское слово, не так ли? – и, помню, испытал довольно странное чувство, когда давал ему деньги. У меня, видишь ли, возникло такое впечатление, будто Герстман усмотрел нечто символическое в самом акте вручения денег этому индийцу. Я тогда носил такой кошелек на поясе, и мне пришлось на ощупь выуживать из стопки нужную банкноту. И тут Карла так на меня уставился, что я почувствовал себя каким-то заштатным империалистическим оккупантом. – Джордж улыбнулся. – А я ведь, конечно же, н е т а к о й . Билл – может быть. Или Перси. Но только не я. – Он подозвал мальчишку, чтобы отослать его подальше:
– Не могли бы вы принести нам воды?
Будьте так добры, графин и два стакана. Спасибо. – И он снова продолжил свой рассказ:
– Итак, я спросил его о госпоже Герстман, Где она сейчас?
За ответ на подобный вопрос об Энн я бы дорого заплатил. Ответа не последовало, но глаза его тревожно застыли. По обе стороны от него стояли двое охранников, и в сравнении с его глазами их зрачки выражали полную безмятежность. Она должна начать новую жизнь, сказал я, другого пути нет.
Есть у него такие друзья, на которых можно рассчитывать, которые смогут за ней присмотреть? Может быть, нам стоит попытаться тайно войти с ней в контакт? Я уверял, что его возвращение в Москву никоим образом ей не поможет. Я говорил и слушал самого себя и не мог остановиться. Наверное, я и не хотел этого. Я всерьез думал о том, чтобы уйти от Энн, видишь ли; я думал, что время для этого наконец пришло. Вернуться домой будет пустым донкихотством, говорил я ему, и ничего хорошего ни его жене, ни кому-нибудь другому это не принесет, скорее наоборот. Ее подвергнут гонениям; в лучшем случае ему разрешат увидеться с ней перед тем, как расстреляют. С другой стороны, если он решит доверить нам свою судьбу, нам, возможно, удастся обменять ее; у нас тогда, я помню, был большой запас, и кое-кто из тех людей вернулся в Россию «по бартеру», хотя мне совсем непонятно, зачем мы транжирили этот запас на такие цели. Ну, бог с ними, это не мое дело.
Естественно, сказал я Карле, она предпочтет знать, что он пребывает на Западе в покос и безопасности, и при этом у нее есть реальный шанс встретиться с ним, нежели получить известие, что он расстрелян или умер с голоду где-нибудь в Сибири. Я как заведенный твердил одно и то же: меня вдохновляло выражение его лица. Я готов был поклясться, что уже почти расшевелил его, что нашел брешь в его панцире, когда на самом деле все, что я делал… да, черт возьми, все, что я делал, еще больше выдавало брешь в моем.
И когда я упомянул о Сибири, я совершенно точно задел в нем что-то. Я почувствовал это, как комок в своем собственном горле, я почувствовал, как внутри у него что-то содрогнулось. Да и вполне естественно, еще бы я не почувствовал, – криво усмехнувшись, заметил Смайли, – он ведь совсем незадолго до этого вернулся из лагеря. Тут наконец вернулся охранник с сигаретами – он принес целую охапку и с шумом шмякнул их о железный стол. Я посчитал сдачу и оставил ему на чай и при этом снова уловил какое-то странное выражение во взгляде Герстмана. Мне даже показалось, что я прочитал в нем насмешку, хотя я уже был в таком состоянии, что мог и ошибиться. Я заметил, что паренек не взял мои чаевые; думаю, он просто недолюбливал англичан. Я распечатал пачку и предложил Герстману сигарету. «Угощайтесь, – сказал я, – вы ведь заядлый курильщик, мы хорошо знаем это. Тем более „Кэмел“ – ваш любимый сорт». Я слышал, что мой голос звучит довольно неестественно, если не сказать глупо, но ничего не мог с этим поделать. Тут Герстман встает и вежливо говорит надзирателям, что хотел бы вернуться в свою камеру.
Прервавшись на минуту, Смайли отодвинул от себя тарелку с недоеденным ужином, который покрылся белесыми хлопьями жира, похожими на утреннюю изморозь поздней осенью.
– Он вышел из камеры, но затем передумал, вернулся и взял пачку, прихватив заодно со стола и мою зажигалку. Мою зажигалку, подарок Энн.
«Джорджу от Энн со всей любовью». Я бы в жизни не мог себе представить, что разрешу кому-нибудь вот так запросто взять мою зажигалку при обычных обстоятельствах, но тут ситуация была другая. Тут я, конечно, счел это вполне уместным; я даже подумал: дай Бог, что этим самым он как бы хочет показать, что между нами установился некий контакт. Он небрежно сунул сигареты вместе с зажигалкой в карман своей красной рубашки и затем протянул запястья охраннику, чтобы тот надел ему наручники. Я сказал ему; «Если хотите, закурите сейчас». И обратился к надзирателям: Лайте ему, пожалуйста, покурить". Но он даже не шелохнулся. «Если мы не договоримся, вас отправят в Москву завтрашним самолетом», – добавил я. Но он, казалось, не слышал. Я постоял, посмотрел, как его вывели из камеры, затем вернулся в гостиницу.
Меня кто-то отвез на машине, но сейчас я уже не помню, кто именно. Я не понимал, что со мной. Я был порядком сбит с толку и к тому же болен сильнее, чем мог признаться даже самому себе. Я пообедал какой-то дрянью, выпил больше, чем следовало, и у меня поднялась температура. Я лежал в кровати весь в поту и все продолжал размышлять о Герстмане. Мне ужасно хотелось, чтобы он остался. По-моему, я был сильно не в себе; я всерьез готов был сделать все, чтобы удержать его, переделать его жизнь, по возможности идеально, устроить его и жену. Освободить, навсегда вывести из этой жестокой игры. Я отчаянно желал, чтобы он не вернулся домой. – Джордж поднял на Гиллема взгляд, полный иронии. – В общем, ты понимаешь, Питер, получилось все наоборот: Смайли, а не Герстману пришлось провести бессонную ночь, борясь со своими противоречивыми чувствами.
– Но ты же был болен, – заметил Гиллем.
– Скажем так, измотан. Болен, измотан, какая разница. Всю ночь, между аспирином с хинином и сентиментальными картинами воскрешения семьи Герстмана, меня преследовал один и тот же образ. Это был сам Карла; он стоял на подоконнике, уставившись своими застывшими карими глазами вниз, на улицу; и я повторял ему снова и снова: «Постой, не прыгай, ну постой же». Не осознавая, конечно, что это все оттого, что я не чувствовал себя в безопасности, именно я, а не он. Рано утром доктор сделал мне пару уколов, чтобы сбить температуру. Мне бы стоило, пожалуй, отступиться от него, может быть, стоило попросить заменить меня кем-то другим. В конце концов, просто выждать немного перед тем, как снова поехать в тюрьму. Но я не мог больше думать ни о чем, кроме Герстмана, мне нужно было услышать его решение. В восемь часов я в сопровождении охранников прибыл к нему и вошел в камеру. Он сидел на грубой деревянной скамейке, застывший, как штык; и тут я впервые разглядел в нем настоящего солдата; я знал, что он тоже не спал всю ночь. Он был небрит, и скулы его покрылись серебристой щетиной, что сразу придало ему стариковский вид. На других нарах лежали индийцы, и он в своей красной рубашке и с этим легким серебристым налетом на щеках выглядел среди них очень белым. В руке он держал зажигалку Энн; пачка с сигаретами лежала нетронутая рядом на столе. Я догадался, что он использовал эту ночь и отвергнутые им сигареты, чтобы решить для себя, способен ли он встретить лицом к лицу новое заключение, допросы, а может быть, и смерть. Одного взгляда на него мне оказалось достаточно, чтобы я понял: он решил, что сможет. Мне так и не удалось его уговорить, – продолжал Смайли, не останавливаясь теперь ни на секунду. – Его невозможно было пронять всеми этими моими наигранными штучками. Самолет улетал ближе к полудню, и у меня еще оставалось в распоряжении часа два. Я, наверное, самый плохой в мире адвокат, но за эти два часа я постарался собрать воедино и выложить ему все мыслимые и немыслимые доводы в пользу того, чтобы не лететь в Москву. Мне казалось, видишь ли, что его лицо выражало нечто такое, что могло взять верх над тупым следованием догме; я не понимал, что просто-напросто выдаю желаемое за действительное. Я убедил себя, что Герстман в конечном счете должен уступить под влиянием обычных житейских аргументов, исходящих от человека одного с ним возраста и профессии и, скажем так, повидавшего на своем веку не меньше его. Я не обещал ему богатства, женщин, шикарных машин и птичьего молока; я посчитал, что он не нуждается в подобных вещах. Мне хватило ума, по крайней мере, не уклоняться от темы, связанной с его женой.