Наверное, я сейчас ищу себе оправдание за то, что подошел к работе с ним с недостаточным, – он поколебался, – с недостаточным вниманием, с недостаточной предусмотрительностью. Хотя, – Джордж вдруг посуровел, – все мы умны задним числом, и я совсем не уверен, что мне нужно оправдываться.
В этот момент Гиллем почувствовал, как на него повеяло волной необъяснимого гнева, призрачной усмешкой перекосившего бледные губы его собеседника.
– К черту все, – пробормотал Смайли. Гиллем, заинтригованный, ждал продолжения.
– Еще я помню, как подумал тогда, что тюрьма за эти семь дней успела наложить на него свой отпечаток: в его кожу уже въелась белесая пыль, и он совершенно не потел. С меня так просто ручьями лилось. Итак, я выложил ему свои аргументы, как делал уже черт знает сколько раз в тот год; правда, здесь, очевидно, не могло быть и речи о том, чтобы запустить его в Россию нашим агентом. «У вас есть следующий выбор, – сказал я ему. – И выбор этот должны сделать только вы и никто другой. Оставайтесь на Западе, и мы обеспечим вам – в разумных пределах – приличное существование. После соблюдения необходимых формальностей, результатом которых должно стать ваше согласие сотрудничать с нами, мы поможем вам начать новую жизнь, обеспечим новое имя, изоляцию, определенную сумму денег. В противном случае вы можете ехать домой, где, я думаю, вас расстреляют или отправят в лагерь. В прошлом месяце они отправили туда Быкова, Шура и Муранова. Ну, а теперь не назовете ли вы мне свое настоящее имя?» Что-то вроде этого я ему сказал, после чего сел, вытер пот и стал ждать, когда он скажет: «Да, спасибо, я согласен». Но он не сделал ничего подобного. Он не стал разговаривать со мной. Он просто сидел, маленький и неподвижный, под большим неработающим вентилятором и смотрел на меня своими насмешливыми карими глазами, положив перед собой руки. Они были все в мозолях. Я, помню, подумал, что надо бы спросить его, где это ему пришлось так много ими работать. Он держал их вот так, расслабив и положив на стол ладонями кверху и слегка согнув пальцы, будто они все еще были в наручниках Парнишка-официант, подумав, что этим жестом Смайли хочет показать, что ему чего-то не хватает, снова неуклюже заковылял к столу, и Смайли снова заверил его, что все настолько замечательно, что лучше быть не может, и особенно его изумляет изысканный букет вина. Он и вправду хотел бы узнать, где они его откопали. Наконец мальчик отстал, ухмыляясь и потешаясь про себя, и стал смахивать своей салфеткой пыль с соседнего стола.
– Именно в этот момент, я думаю, меня начало охватывать это странное предчувствие неудачи. Жapa меня окончательно доконала. Смрад стоял невыносимый, и я помню, что сидел и тупо слушал, как капли моего пота выбивают дробь о железный стол: к а п , к а п… И не столько, наверное, молчание, сколько его физическая неподвижность начала действовать мне на нервы. О, я знал массу перебежчиков, которые не торопились заговорить! Те, кого всю жизнь учили быть скрытным даже со своими ближайшими друзьями, должны пройти через немыслимые муки совести, прежде чем открыть рот и выдать секреты своим врагам. А еще мне вдруг пришло в голову, что тюремные власти могли из любезности к нам «обработать» его перед тем, как привести ко мне.
Они, конечно, уверяли, что не делали этого, но кто может знать наверняка?
Итак, первоначально я отнес его молчание на счет психологического шока. Но эта неподвижность, эта подчеркнутая напряженная неподвижность говорила мне о чем-то совершенно ином. Особенно, если учесть, что у меня внутри все так перемешалось: Энн, удары моего сердца, действие жары и долгого путешествия…
– Могу себе представить, – тихо заметил Гиллем.
– Правда? М-да… То, как человек сидит, говорит о нем красноречивее всяких слов, это тебе может подтвердить любой актер. Мы сидим сообразно нашему характеру – развалившись, широко расставив ноги. Мы отдыхаем, как боксеры в перерыве между раундами; мы беспокойно ерзаем, сидим нахохлившись, закидываем ногу на ногу, потом снова вытягиваем ноги, теряя терпение и выдержку. Герстман же не делал ничего подобного. Его поза оставалась непоколебимой; его маленькое угловатое тело было похоже на каменистый утес; он мог бы так просидеть целый день, не дрогнув ни единым мускулом. В то время как я, – прервав свой рассказ неловким смешком, Смайли еще раз попробовал вино, но, увы, от этого оно почему-то лучше так и не стало, – в то время как я не знаю что готов был отдать, чтобы передо мной на столе что-нибудь оказалось: документы, книга, доклад… Пожалуй, я довольно беспокойный человек, суетливый и неугомонный. Во всяком случае, тогда я это ощутил особенно отчетливо. Я чувствовал, что мне не хватает какой-то философской умиротворенности. Философского взгляда на вещи, если угодно. Моя работа угнетала меня гораздо сильнее, чем я это осознавал; даже сейчас, подозреваю, я не понимаю этого до конца. Но тогда, в той вонючей камере я почувствовал неподдельную обиду. Мне показалось, что вся ответственность за победу в «холодной войне» вдруг целиком легла на мои плечи. Разумеется, это была полная чушь, просто я был измотан и немного болен. Он снова выпил.
– Я еще раз повторяю тебе, – подчеркнул Джордж, внезапно снова разозлившись на самого себя. – Никому нет никакого дела до того, чтобы извиняться за то, что я сделал.
– Да что уж такого ты сделал? – рассмеявшись, спросил Гиллем.
– Так или иначе, но именно в этот момент я почувствовал, что нас разделяет громадное расстояние, впоследствии оказавшееся непреодолимым, – продолжал Смайли, пропустив вопрос мимо ушей. – Едва ли в этом есть какая-то заслуга Герстмана, если уж на то пошло, он изначально был само воплощение недосягаемости; но то, что в этом нет и моей заслуги – это факт. Я произнес положенные слова, я помахал у него перед носом фотографиями, на что он абсолютно никак не прореагировал – можно подумать, он был уже готов к этому известию и не выказал никакого сомнения в провале сети в Сан-Франциско. Я повторял одно и то же на разные лады, убеждал его и так и эдак, пока в конце концов не выдохся окончательно. Или, вернее сказать, я плюхнулся на стул, мокрый как мышь. Черт побери, любой дурак знает, что в такой ситуации нужно встать и уйти, бросив через плечо что-то типа: «Выбирайте одно из двух» или «Пока, до завтра», ну в крайнем случае: «Ступайте, подумайте часок». Что же сделал я? Насколько я помню, я начал говорить об Энн. – Он оставил без внимания приглушенное восклицание Гиллема. – Ну не о м о е й Энн, конечно же, это я так фигурально выразился. О е г о Энн. Я решил, у него ведь должна быть своя Энн. Я задал себе вопрос: о чем бы стал думать мужчина в такой ситуации, иначе говоря, о чем бы подумал я? И мой мозг выдал мне ответ, достаточно субъективный, конечно: о своей женщине. Как это называется в психологии: проекция или замещение? Терпеть не могу все эти термины, но, по-моему, один из них подходит. Я попытался представить себя на его месте, вот в чем вся соль, и, как я теперь уже понимаю, таким образом устроил допрос самому себе – он ведь так и продолжал молчать, представляешь? Что-то было в его внешности такое, что дало мне основание для подобной попытки.
Понимаешь, он действительно выглядел как человек, обремененный брачными узами, он выглядел как половинка этого брачного союза, он в ы г л я д е л чересчур уж цельной натурой, чтобы быть всю жизнь одиноким. И потом, в его паспорте стояла отметка о том, что он женат, а ведь все мы привыкли, чтобы легенды хотя бы наполовину соответствовали действительности. – Мысли Смайли снова ушли куда-то в сторону. – Я часто думал об этом. И я даже сказал как-то раз Хозяину: нам бы следовало серьезнее относиться к легендам наших противников. Чем больше у человека придуманных им отличительных черт, тем разительнее они говорят о своем обладателе, пытающемся скрыть за ними свою сущность. Пятидесятилетний субъект, который сбавил себе пяток лет. Женатый мужчина, который выдаст себя за холостяка; выросший без отца человек, придумавший, что у него двое детей… Или следователь, проецирующий себя на допрашиваемого им человека, который упорно не желает говорить. Немногие могут удержаться от того, чтобы не выдать своих наклонностей, когда начинают фантазировать по поводу самих себя.