Мисс Ёсида очень этому обрадовалась, тем более что помнила, как училась сама; в колледже с неполным двухгодичным курсом, где в классе были только девушки, мисс Ёсиду учили, как вести себя в обществе и с будущей свекровью, как воспитывать детей и готовить себя к миллионам превратностей семейной жизни. По сути дела, это был всего-навсего последний курс школьного образования. Мисс Ёсида горько сожалела об этом и поклялась, что если родит девочку, то ребенок будет учиться совершенно иначе.
Но путь ее кармы шел в другом направлении. И, когда врач сказал мисс Ёсиде, что детей у нее больше не будет, она всю себя посвятила сыну. Он должен получить такое блестящее образование, какое только возможно в Японии, перед ним должны открыться двери, ведущие в мир бизнеса. Всем известно, что, не получив диплома одного из немногочисленных престижных университетов, молодой человек будет выброшен в скудное и пустынное житейское море, предоставленный самому себе.
Поэтому она не слушала жалоб Кодзо на школьных учителей, которые негодовали по поводу его поступления в дзюку. Они считали, говорил ей сын, что дзюку умаляла ценность их собственного преподавания, ревновали, утратив свою власть над ним, и осложняли его жизнь в школе.
— Ерунда, — отвечала ему мисс Ёсида. — Ты просто ищешь повод, чтобы увильнуть от занятий. Подумал хотя бы, в какую сумму каждый месяц мне обходится твоя дзюку?
Конечно, она не рассказывала сыну обо всем, но в глубине души была рада, что муж оказался таким бережливым. Даже его смерть принесла семье выгоду. Через два года (неужели прошло так много времени? — спрашивала она себя) Кодзо должен был заканчивать школу. Целый семестр он, вместе с остальными учениками, готовился к вступительным экзаменам в Тодай. Осунувшийся и напряженный, он каждое утро уходил из дома в библиотеку и не возвращался до позднего вечера.
Потом, спустя три недели после Нового года, школьные занятия прекратились на год, а у Кодзо начался предэкзаменационный ад — сикэн дзигоку, — круглосуточное суровое натаскивание.
Чтобы Кодзо мог интенсивно заниматься, мисс Ёсида отделила для него часть квартиры. И вот, однажды утром...
Плечи мисс Ёсиды задрожали, ее громкие рыдания, доносившиеся из миниатюрного садика, заглушали шорох листьев и мелодичные звуки крошечного водопада, разбивающегося о гладкие, цвета охры, камни.
“Нет! — кричал голос внутри нее. — Зачем снова мучить себя? Зачем заставлять себя помнить?”
Но она знала зачем. Раскаяние. Слезы беззвучно катились по ее округлым щекам, покрывали пятнами шелковую блузку и, словно бусинки, усеивали льняной пиджак ее костюма.
О Будда! Как могу я забыть минуту, когда в то утро вошла в его комнату и увидела, как сын висит на скрученной в петлю простыне, а маленькая табуретка лежит, отброшенная, рядом. Он раскачивался взад и вперед, как чудовищный маятник. И эта легкая загадочная улыбка на его губах... О Господи, вот так же он улыбался, когда был ребенком и мирно спал в своей кроватке. А простыней он должен был обернуть себе ноги, ноги — а не шею.
О, бедный мой Кодзо!
Через три месяца после того, как мисс Ёсида похоронила сына рядом с его отцом, она прочла в газете статью профессора Сойти Ватанабэ из токийского университета “София”. Он, в частности, сокрушался по поводу “горького рабства образования”, через которое вынуждены пройти дети, и “этого приговора не может избежать ни один ребенок”. И она плакала вновь и вновь, потрясенная тем, что ей не хватило понимания и сочувствия.
С самого момента рождения сына она лепила из Кодзо то, что хотела. И теперь понимала, что никогда не было у нее ясного представления о сыне как о личности. Более того, он всегда был как бы ее продолжением. По правде говоря, самым важным для мисс Ёсиды. Но все же только частью ее самой.
А сейчас, сжав голову руками, она тихо раскачивалась, стоя на коленях, и лила горькие слезы, полные тоски и злой жалости к самой себе.
Вот так и отыскала ее смерть, обрушившись из тьмы на ее тело, — чей-то призрачный, черный, как ночь, палец, который, казалось, возник из ниоткуда, прошелся по ее склоненной спине, словно разрезая складки льняного жакета и саму мисс Ёсиду, как нож, погруженный в масло.
Мисс Ёсида ничего не замечала, погруженная в свою боль и неизбывную печаль о сыне, вспоминая недавний шок, когда нашла Кагами-сан в луже собственной крови в парильне. Даже отвратительный запах, исходящий от Томкина-сан, результат, как она предполагала, его европейского рациона, с большим количеством мяса, был забыт в том глубоком отчаянии, которое поднималось в душе мисс Ёсиды.
Потом она ощутила нежную руку на своем плече и ласковый голос женщины, которая что-то шептала над ней, и мисс Ёсида медленно очнулась от своих страданий, ее плечи и спина распрямились. Мисс Ёсида подняла голову вверх, чтобы понять, откуда к ней пришло утешение.
Ей хватило времени только на то, чтобы рассмотреть цветное кимоно, волну длинных блестящих иссиня-черных волос, к которым как у гейши был прикреплен грубый кровавый знак. Потом мисс Ёсида услышала странный тонкий свист, и огромное зазубренное лезвие перерубило кость и хрящ, отделив нос от ее лица.
Мисс Ёсида издала хриплый крик, когда обнаженные нервы вышли из шока от травмы и ее обожгла боль. Из раны на лице хлынула кровь, смачивая блузку и жакет. Мисс Ёсида упала навзничь, подтянув ноги к груди. Глаза ее изумленно раскрылись: теперь она узнала, что это была за фигура, и сердце ее сжалось от ужаса.
* * *
— Боюсь, что я здесь бессилен, — сказал доктор. Он был весь серый, вымотанный и, казалось, постарел лет на десять с тех пор, как вошел в дверь кабинета. — Теперь вся надежда на больницу. — Он глубоко вздохнул, сдвинул свои очки в тонкой, как проволока, оправе на блестевший от пота лоб, потом помассировал глаза большими пальцами рук. — Тысяча извинений. Эти дни я мучаюсь непрерывной головной болью из-за своего гайморита.
Доктор вытащил маленький пластиковый пузырек и закапал жидкость в каждую ноздрю.
— Мой врач советует мне вообще уехать из города. — Доктор убрал пузырек. — Загрязнение воздуха, понимаете.
Это был сутулый пожилой японец с такими худыми плечами, что под мятым пиджаком обозначались лопатки. Глаза у него были добрые и умные. Он тяжело вздохнул.
— Но если вас интересует мое мнение, то и больница вряд ли поможет. — Он взглянул на встревоженные лица людей, стоявших в комнате: Николаса, Сато, Нанги, потом перевел взгляд на тело Томкина, распростертое на софе. — Это не сердце. Я не знаю, что это.
— Перед вашим приходом я пощупал пульс, — сказал Николас. — Его не было.
— Именно так. — Глаза доктора за толстыми стеклами очков мигнули, как у совы. — Вот это и поразительно. Вы же знаете, он должен был бы уже умереть!. — Врач взглянул на неподвижно лежавшего Томкина. — Он принимал какие-то особые лекарства, вы не знаете, какие, Линнер-сан?
Николас смутно помнил, как брал маленький пузырек в номере отеля, где жил Томкин.