— Для меня еще никто в моей жизни, ни один человек…
— Ладно, ладно, будет вам. Если я мигну три раза подряд, то это значит: я узнал, кто эта девушка и где лежит браслет, но мне еще нужно время. Мы должны предусмотреть все варианты. И затем я просигналю вам время, в которое я предположительно смогу передать вам браслет. Восемь раз — восемь часов, тринадцать раз — тринадцать часов и так далее. Ясно?
Она молча кивает. Ее лицо опять в порядке. Свет маленькой лампы над зеркалом падает на нас обоих. Она смотрит на меня, и под взглядом ее огромных черных глаз у меня начинает кружиться голова. Я хочу вести себя прилично. Но… Но ее глаза, эти чудесные глаза! Я привлекаю ее к себе, чтобы поцеловать. А она берет мою руку и прикладывает ладонью к своим губам движением, в котором и нежность, и отказ и которое прекраснее самого пленительного поцелуя, когда-либо полученного мною.
— I am sorry
[45]
, — быстро говорю я, обхожу вокруг машины и помогаю ей вылезти из нее. — Не теряйте голову. Мы все устроим. Было бы смешно, если б мы не решили этой задачки. У меня были и похлеще!
— Вы великолепны, — говорит она.
— Я кусок дерьма и больше ничего. Но вы, вы мне так нравитесь! Я… Я все сделаю для вас. Все.
— Вы и так уже столько делаете для меня.
— Но за это я кое-что потребую.
— Это я уже поняла.
— Вы имеете в виду попытку поцеловать вас? То было чисто рефлекторное движение. Привычка. Я всегда так делаю. Но если я найду браслет, то я потребую нечто другое!
— Что?
— Тридцать таблеток веронала.
Она не отвечает.
— Если вы не согласны, то оставим наше предприятие.
— Господин Мансфельд, вы действительно совсем не представляете себе, в каком положении я нахожусь, даже если не считать браслета…
— Ничего не хочу знать. Я хочу получить эти тридцать таблеток. Вы отдадите их мне — да или нет?
Она смотрит на меня так долго, что у меня опять начинает кружиться голова, затем она снова кладет мою ладонь на свои губы и кивает.
— Итак, ровно в одиннадцать, — повторяю я.
И вот она уже уходит вверх, в сторону старой башни, где играет ее маленькая дочь с боксером Ассадом, а те уже бегут ей навстречу. Мать и дочь машут мне. Я тоже помахал им, но только один раз. Затем я сажусь в машину, включаю дальний свет и вижу, как Верена, Эвелин и собака исчезают за башней в черном лесу, а я в это время задом выкатываю машину на шоссе. Около самого перекрестка останавливаюсь и подношу к лицу руку, которую она прикладывала к своим губам. Рука пахнет духами «Диориссимо», женщиной, помадой и пудрой. Я закрываю глаза и провожу ею себе по лицу. В лесу кричат птицы и переговариваются друг с другом лесные звери, а по шоссе передо мною со свистом проносятся машины.
Аромат ее духов, ее губ, ее кожи овевает мое лицо. Я открываю глаза, смотрю на свою руку и сжимаю ее в кулак, как будто так я дольше сохраню это благоухание. И тут мне вдруг вспоминается, что Милтон (по имени, кажется, Джон, великий английский поэт, вы наверняка его знаете), что этот Милтон половину своей жизни провел в Италии. Он страстно любил эту страну и называл ее своим раем. В старости он ослеп. И друзья привезли его обратно в холодную, туманную Англию. Там он сидел вечерами перед камином, держа в руке старую-старую засохшую оливу. Его экономка рассказывала соседям, что при этом Мильтон всегда улыбался. Оливу он захватил с собой, уезжая из Италии. Экономке он однажды сказал: «Когда я держу ее в руках, этот крохотный плод, я вновь там, где я когда-то был счастлив. И я снова вижу все — Флоренцию и Неаполь; Милан и Рим, — мой рай. Вот я держу в руке свой рай».
Вот и я держу в своей руке свой рай…
Но аромат уже улетучивается. Как быстро, как быстро! Неужели все прекрасное так мимолетно? Да, конечно. И во всех, во всех людях. Только злое и жестокое постоянно. Нежное, то, отчего на глаза навертываются слезы, чувство, что и тебе кто-то нужен, эта улыбка, это прикосновение пальцев и губ, это воспоминание — все это проходит, развеивается, быстро забывается.
Надо постараться найти браслет. Возможно, мне самому когда-то понадобятся тридцать таблеток веронала. Выключаю сигнал поворота. Жму на газ. Назад в школу. Каким сентиментальным — прямо до тошноты — я бываю порой. Но, слава Богу, это уже прошло.
Нет. К чему лгать?
Это еще не прошло. И боюсь, что не пройдет никогда. К Верене, к этой женщине, — не пройдет. Нелогично, правда? Ведь только что я писал обратное.
16
Он вылетает из-за дорожного указателя, как пуля, как леший, как видение из кошмарного сна. Я так пугаюсь, что жму на тормоз и глушу мотор. Тых! Я утыкаюсь грудью в руль. Когда же снова распрямляюсь, он уже стоит рядом — весь изломанный, крохотный, зловещий. Гном. Дух. Злой дух. И вновь его губы кривит та же коварная усмешка.
— Я тебя напугал?
— Да, пожалуй.
— Я тебя подкарауливал.
— Что?
— Меня здесь все считают идиотом, — говорит он иронически и притворно плаксиво. — Я, конечно, подслушивал, что ты говорил по телефону. И еще я подслушивал, когда фройляйн Хильденбрандт говорила обо мне. Так что ты сказал той женщине?
— Какой?
— Той, с которой ты сейчас встречался. Кстати, шеф уже вернулся. Он мне сказал, кончай играть и иди в «Родники». Так что же ты ей сказал?
— Послушай, ты мне надоел! Проваливай! Мне сейчас нужно к шефу.
— Меня все считают идиотом, — снова начинает гундосить он. — Ты пообещал ей найти браслет?
— Какой браслет?
— Скажу тебе прямо и откровенно, — говорит он с ухмылкой, — я соврал тебе.
— Когда?
— Ну, когда ты меня спрашивал, не видел ли я девчонки в нижней юбке. Я сказал — нет. Но я ее видел. Я услышал шум и поднял занавеску, смотрю — она. И как она стащила браслет — я тоже видел. Он сверкал и блестел!
Меня бросает в жар, я хватаю его за хилую жалкую ручонку и рывком притягиваю к себе.
— Ой! Пусти! Мне больно!
— Значит, ты ее видел!
— Я же сказал, что — да.
— Ты знаешь, как ее зовут?
— Конечно.
— Как?
Но он молчит.
— Как ее зовут? — спрашиваю я и трясу его.
И тут я вижу, как начинают дергаться его губы. (Лишь бы только он не начал плакать!) Я отпускаю его, и он бормочет:
— Я скажу тебе, но с одним условием.
— Условием?
— Да. Если ты станешь мне братом, — тихо говорит он.
— Что за чушь?
— Не чушь, — неожиданно мягко говорит он. — Слушай, все дети здесь живут без родителей. Или вообще не любят их. Дети совсем одиноки. И вот они стали сами себе находить родственников. Они стали создавать свои собственные семьи, чтобы не быть совсем одинокими. Так повелось уже давно. Ной — брат Вольфганга. Вальтер — брат Курта. У всех у них есть братья и сестры. Или кузины. Не отцы и матери. Такого здесь нет. Отцы и матери и так сидят у всех в печенках, как и у меня. — Теперь он говорит горячо и быстро и держит мою руку своими крохотными ручонками. — Такому брату или такой сестре можно все доверить. Даже можно поплакать, когда ты наедине с сестрой или братом. У всех братья и сестры. Только у меня нет. Я уже всех просил. Но никто меня не хочет.