В то же время от Суворова требовали увеличить пенсион давно чужой ему супруги. Фельдмаршал отвечал горделиво: «Мне сие постороннее». Кто-то грамотный написал от имени Варвары Ивановны письмо, переданное Суворову: «…воспитывала нашего сына в страхе Божием, внушала почтение, повиновение, послушание, привязанность и все сердечные чувства к родителям, надеясь, что Бог приклонит и ваше к добру расположенное сердце к вашему рождению; что вы, видя детей ваших, вспомните и про их несчастную мать». Она жаловалась, что скитается по углам, что брат её разорён и у самой ныне 22 тысячи долгов… За годы, проведённые врозь, Суворов выплачивал жене сначала полторы тысячи ежегодного пансиона, а в последние годы — три тысячи. Увеличивать эту — вполне солидную — сумму он наотрез отказался. Прозоровские жили не по средствам, угробили огромное состояние и не научились беречь копейку, находясь на скромном попечении бывшего мужа. По совету Куракина Варвара Ивановна дала делу официальный ход. Было повелено увеличить ежегодное содержание до восьми тысяч, а также передать бывшей жене дома в Москве и Рождествене с убранством и прислугой. Варвара Ивановна просила Куракина и о выплате 22-тысячного долга за счёт Суворова, но этот вопрос не решался в два счёта, а со временем закончилась царская опала и тут же отпала необходимость в разорении графа Рымникского.
Наиболее циничными были требования возместить польским магнатам убытки, причинённые во время войны, которую Суворов вёл по высочайшим приказам, от имени России… Об одном из таких дел подробно рассказывает А.Ф. Петрушевский:
«В декабре состоялось высочайшее повеление о новом взыскании. В последнюю войну войска Суворова проходили чрез гор. Брест-Литовский; здесь был сложен в сарае поташ, а в плотах на р. Буге находился корабельный лес, — то и другое справлялось к Данцигу. Суворов приказал приставить к амбару и плотам караул и велел потом бригадиру Дивову эту военную добычу продать. Купил один еврей и получил от Дивова удостоверение на бумаге в том, что лес и поташ действительно ему проданы, а деньги за них получены. Цифра полученных денег не была в расписке обозначена, и таким образом продажная цена осталась неизвестной; вероятно она была ниже 700 червонцев, потому что еврей вскоре перепродал лес и поташ другому, взяв с него именно эту сумму. В июне 1797 г. бывший литовский подстолий, граф Ворцель, подал прошение, объясняя, что лес и поташ принадлежали ему, стоили 5628 червонцев, а потому просил взыскать понесенный им убыток с Суворова, как главнокомандующего. Надо заметить, что Ворцель был в это время по горло в долгах, кредиторы его с каждым днем становились настойчивее, и подав им некоторую надежду на уплату, он приобретал хоть временное спокойствие. Прошение свое он написал в самых общих выражениях и цифру претензии не подкрепил ничем. Должно быть это обстоятельство кидалось в глаза, потому что взыскание с Суворова не последовало тотчас же, а было приказано князю Репнину привести в ясность обстоятельства дела. Репнин употребил на это немало времени, а разъяснял очень не многое; приведенное выше изложение дела есть результат не только репнинского исследования, но и розысков суворовского управляющего, Красовского, который собирал справки в Данциге, Варшаве и других местах, и добыл копию с расписки Дивова. Не был спрошен даже этот последний, хотя все дело на нем вращалось. Черный год Суворова взял верх, и в декабре приказано взыскать с него 5628 червонцев (по тогдашнему курсу около 28 000 рублей бумажных), опять без предварительного его спроса о справедливости принесенной на него жалобы». Это было одно из нескольких дел подобного рода — а уж замыслов против Суворова у обиженной шляхты было не счесть, на все вкусы…
Вот в январе 1798 г. майор Выгановский, воевавший в армии Костюшко против России, против полков Суворова, подал прошение взыскать с Суворова 36 тысяч рублей за… разорение родового имения Выгановских во время кампании 1794 г. Дом Выгановского сгорел, когда суворовская артиллерия била по отступавшим войскам Сераковского. Претензии Выгановского казались абсурдными, но следствие завязалось… И показало, что за год до войны имение было заложено за 6000! А уничтоженный русскими снарядами ветхий деревянный дом стоял без мебели…
В трудную годину Суворова неблаговидно повёл себя и историограф Антинг, досаждавший близким Суворову людям настойчивыми просьбами материально вознаградить старания биографа. Он писал и камердинеру Прошке, и Хвостову, жалуясь, что так и не был одарён за честную службу Суворову. Между тем за несколько лет нахождения при фельдмаршале Антинг получил от Суворова не менее шести тысяч рублей…
От финансовых взысканий и угроз рачительный, экономный Суворов приходил в ужас. И впрямь было недалеко до полного разорения. Лишь одни кобринские имения должны были приносить пятьдесят тысяч в год, но в условиях опалы весь годовой доход Суворова не превышал сорока тысяч. Между тем у Суворова накопилось уже 55 000 долгов, а ещё — обязательства перед зятем Зубовым, перед бывшей женой… Пришлось сократить даже содержание сыну с 2,5 до двух тысяч. На собственное содержание прославленный фельдмаршал и граф отводил скромные 3–4 тысячи. Давно сказано: по одёжке протягивай ножки. Оставался другом Суворова верный Хвостов, взявший на себя обязанности воспитателя молодого графа Аркадия Александровича Суворова. Ссыльный Суворов ограничивался лаконичными рекомендациями по воспитанию сына, которые приписывал к письмам Димитрию Хвостову: «Аркадию — благочестие, благонравие, доблесть. Отвращение к экивоку, энигму, фразе; умеренность, терпеливость, постоянство».
В письмах Хвостову ссыльный полководец не только негодует по поводу бесконечной сутяжнической травли, но и не боится снова и снова критиковать прусскую систему, демонстрируя редкое мужество и принципиальность. Письма внимательно читал Николев, изучали их и в Петербурге. Друзья в Петербурге знали, что Суворов стоически переносит невзгоды, но не сдаётся. И не зря Державин написал тогда строки, ставшие пророческими, о неугасимой «звезде Суворова». И не один Державин. Многие в России видели в Суворове всенародного героя, сочувствовали ему. Пожалуй, это был самый мощный в XVIII в. молчаливый протест русских офицеров, которые, перебарывая вассальскую верность, не одобряли своего монарха. Даже бироновщина не вызвала в просвещённых кругах такого осознанного сопротивления. За границей арест и ссылка всемирно известного фельдмаршала произвели нежелательное для Павла впечатление. Уже в феврале 1798-го, через год, император попытался исправить положение дел. Николева отозвали из Кончанского для новых деликатных поручений, а Суворову отныне разрешалось выбирать место жительства. Опального полководца настоятельно приглашали в Петербург. Павел посылает в Кончанское князя Андрея Гончарова — родственника Суворова и будущего боевого адъютанта. Суворов выдерживал характер, не сразу согласившись на далёкую поездку, но всё-таки прибыл на берега Невы. Император немедленно пригласил Суворова для аудиенции, которая продлилась более часа. Он осторожно предлагал Суворову вернуться к службе, а гордый полководец намекал, что не приемлет прусской павловской системы и не желает служить в такой армии. Император явно ждал, что Суворов повинится, рассыплется в покаянных фразах. Но старик шутовством прикрывал неутихшую обиду. Суворов обижался не только из-за травли, которую устроили ему усилившиеся недруги и сутяги. Павловский фанатизм муштры больно бил по суворовским (их, по справедливости, нужно назвать также и румянцевскими, и потёмкинскими) традициям в армии. Как раз незадолго до суворовского вояжа из Кончанского в Петербург случилась трагедия с подполковником Фёдором Лёном. Это был тот самый Лён, который отличился под Измаилом в должности обер-квартирмейстера. Суворов восхищался его острым умом, образцовой распорядительностью и отвагой и не забыл отличить офицера в реляции Потёмкину: «Обер-квартирмейстер Фёдор Лён рекогносировал крепость с лучшим узнанием всех мест. Был под картечными выстрелами, с неустрашимостью выбрав удобные места для заложения демонтир батарей, и, при открытии оных на правом фланге, под канонадою успевал повсюду с отличным успехом и расторопностью, за что заслуживает отличного воздаяния». В январе с подполковником Лёном случилась беда. Преданный Павлу и ценимый императором генерал-майор Аракчеев, недавно произведённый в бароны, был в то время главой штабной службы российской армии, генерал-квартирмейстером. Дабы штабным офицерам служба мёдом не казалась, он приказал им по двенадцать часов в сутки перечерчивать старые военные планы. Механистический труд, по мнению Аракчеева, был наилучшим упражнением для офицеров штаба. Однажды, спустившись из своей резиденции в Чертяжную залу, где офицеры занимались священнодействием копировки, Аракчеев в присутствии целой группы офицеров обрушился на заслуженного подполковника Лёна с грубой бранью. Молодой успешный службист срамил георгиевского кавалера, крещённого огнём и водой Измаила. Лён молча выслушал генерал-майора и в положенный час покинул место службы. Офицер, человек чести, не стерпел оскорбления. Вечером он с двумя пистолетами отправился к Аракчееву, но не застал барона дома. После чего, вернувшись на квартиру, Лён написал короткое письмо Аракчееву и застрелился. Павел ценил Лёна и, узнав о самоубийстве, потребовал его предсмертное письмо. Письмо указывало на виновника самоубийства — на Аракчеева. 1 февраля вышел приказ императора: «Генерал-квартирмейстер барон Аракчеев увольняется в отпуск до излечения». Через полтора месяца, 18 марта Аракчеев был уволен из армии без прошения об отставке. Это была серьёзная опала, сдобренная царской милостью, которая казалась тогда прощальной: перед отставкой Аракчееву было присвоено звание генерал-лейтенанта. Павел был лёгок на опалу, но нередко отходчив по отношению к своим любимцам. Через полгода, 22 декабря 1798 г., Аракчееву возвратили пост генерал-квартирмейстера, а в мае был «пожалован графом за отличное усердие и труды». Будучи в Петербурге, Суворов наверняка обсуждал с Хвостовым и другими соратниками гибель Фёдора Лёна и, конечно, одобрял временную опалу Аракчеева.