Потом к нам присоединился Ромка Ляхов. Еще более странный — большой, некрасивый, с высоким голосом кастрата. Хотя он потом женился… Ну, не знаю. Эта особенность его натуры меня не касалась и никогда не интересовала. Ромка был, как сейчас бы сказали, ходячим компьютером. Он не только помнил всё, что когда-нибудь прочел, но и очень умело манипулировал этими данными. У меня самого аналитические способности средние, но достаточные для того, чтобы понять, кто чего стоит. Так вот, как аналитик из людей, которых я знаю, Ромка был на голову выше всех. Кроме, разумеется, Эсквайра, но подстать ему. Ляхова даже много раз пытались сманить в Аналитическое управление, но он не соглашался. Ромка тоже хотел уехать: подальше и на подольше.
В сущности, ближе Лешки и Ромки у меня друзей и не было. Странно, мы провели вместе полтора года, а с Ромкой и того меньше — год. Но то ли оттого, что мы жили коммуной, то ли потому что на нас уже падала тень от опасностей, которые нас ожидали в будущем, мы чувствовали себя частью целого. Не случайно же говорят, пошел бы я с тем или другим в разведку или нет!
Нас и вправду судьба сводила потом по работе: с Лешкой мы участвовали в общей операции в Лондоне, а с Ромкой — в Германии. Потом, уже после смерти Риты. Но действия в боевой обстановке к нашему взаимному доверию ничего нового не добавили: мы уже всё знали друг о друге со времен Балашихи.
Лешка, которого забросили на оседание в Лондон, во время той злополучной операции засыпался. С тех пор он работает в Лесу, время от времени выезжая за границу на разовые операции под прикрытием, то есть уже с российским паспортом, хотя и на чужое имя. Так что мы с ним видимся где-то раз в год то в Москве, то в самых неожиданных местах. А Ромка, внедренный под видом еврейского эмигранта в Германию, вышел в отставку и перебрался в Израиль. Это темная история. В Конторе подозревают, что его перевербовал Моссад. В это плохо верится только нам двоим: мне и Лешке Кудинову. Почему? Читай выше.
Кроме нас троих, на даче жила еще одна супружеская чета, но ее с тем же успехом могла заменить пара роботов, один из которых водил бы машину и помогал второму, который умел готовить, стирать, гладить и убирать комнаты. От роботов у Василия и Анны — так они представились, и так мы их неизменно называли — была неукоснительность, молчаливость и отсутствие какого-либо стремления к человеческим контактам. В доме они были заметны не больше, чем стоячая деревянная вешалка в холле или консоль в каминной гостиной, напоминавшие о царственной роскоши советских 50-х. Говорили, что на нашей даче раньше жил председатель КГБ Меркулов, лишенный этой привилегии одновременно с жизнью — скорее, даже раньше.
По поводу планов Конторы относительно меня и Риты первое предположение сделал Лешка. У нас были свои ритуалы: мы, тогда еще втроем, часами пили вечерний чай в гостиной под огромным оранжевым абажуром с бахромой тех же благословенных номенклатурных 50-х годов.
— Вам добавили по два часа английского? — своим привычным барским тоном осведомился Алекси. — Получается теперь, по четыре часа в день, да?
Он обмакнул овсяное печенье в чай, пошевелил им, чтобы ускорить процесс, и отделил губами намокшую часть.
— Вас, друзья мои, готовят не на Латинскую Америку, а на Штаты!
Мы с Ритой в ужасе завращали глазами по всем углам. Это помещение, как и все остальные, наверняка прослушивалось.
— Ай! — отмахнулся Лешка и повысил голос для подслушивающих. — Ребята, это у меня не случайно вырвалось. Я себя контролирую.
Мы на время забыли об этом разговоре. В марте 77-го Рита родила близняшек, мальчика и девочку. Поскольку жить нам всем предстояло за границей, мы представили на утверждение начальства имена, которые мы хотели бы им дать: Карлито и Кончита. И наш выбор был одобрен.
— Видишь? — напомнила Рита Лешке за очередным вечерним чаем. — Если бы ты был прав насчет Штатов, нам порекомендовали бы назвать их Чарли и Конни.
Алекси осклабился:
— В Нью-Йорке даже надписи в метро на английском и испанском.
Небоскребы Манхеттена он тогда, конечно, видел только в кино, но его тоже готовили основательно.
Лето того года я помню плохо: у отца обнаружили опухоль в легком, и он сгорел за два месяца. А осенью мы узнали, что нас посылают на Кубу.
Нам разрешили сказать об этом и Лешке, и Ромке — он тогда уже жил с нами на даче. В Конторе планировалось, что нам, хотя и заброшенным в разные страны, возможно, придется работать вместе. И раз так, доверие между нами было важнее, чем конспирация.
— Вас хотят заслать в Штаты под видом кубинцев, — заключил Лешка.
— Это очевидно, — подхватил своим высоким голосом Ромка. — Мы же с кубинцами не работаем друг против друга.
Мы с Ритой опять судорожно замотали головой в сторону вентиляционной решетки, за которой, как мы полагали, и был установлен микрофон.
— А что такого? — нимало не смутясь, продолжал Лешка. — Пусть все знают, какие у нас с Ромкой незаурядные аналитические способности.
Мы тогда решили, что Лешка просто не хотел признать свое поражение. Однако люди, которые прослушивали наши разговоры, могли бы забеспокоиться. Их стажер никак не мог быть в курсе операции, которая разрабатывалась Конторой вместе с кубинцами в строжайшем секрете. Мир знает о ней как об операции «Мариэль».
Мариэль — это порт на Кубе, километров 80 к западу от Гаваны. Наш первый куратор Некрасов возил нас туда однажды на прогулку. Тогда это была военная база, сейчас — не знаю. Мариэль — идеальная гавань, как и Гавана (о чем и говорит имя этого города). Это как бутыль с «кьянти»: глубокая бухта, вся застроенная причалами, которую узкий, как горлышко бутылки, естественный пролив соединяет с морем. Именно отсюда 21 апреля 1980 года отправились во Флориду первые две яхты с кубинскими эмигрантами.
Суть была вовсе не в том, что, как заявил Фидель Кастро, строительство социализма — свободное дело свободных людей. И даже не в том, что он предложил всем желающим — главным образом, кубинцам, живущим в США, — приехать на своих судах и вывезти с Кубы, кого захотят. Лидер массимо, так тогда называли Фиделя, послал янки отравленный подарок — среди ста с лишним тысяч человек, уехавших в Штаты за несколько месяцев, были тысячи уголовников, отсидевших больше половины срока. А среди этих тысяч бывших заключенных были люди, для которых такой, совершенно официальный, переход на Запад был идеальным способом внедрения. Даже мне пришлось провести последние три месяца перед отправкой не в закрытой зоне нашей военной базы в Валле Гранде, а в общей камере тюрьмы города Сантьяго, в которой Фидель сидел за двадцать лет до меня. Разумеется, по всем бумагам я был недоучившимся студентом Гаванского университета, схлопотавшим пять лет за распространение антикоммунистических листовок.
Наш отъезд из Мариэля — это произошло в начале мая 1980 года — был одним из самых трогательных моментов моей жизни. Не из-за нас — мы с Розой (я к тому времени уже забыл, что она Рита) всего лишь выполняли очередной этап операции. Из-за той смеси радости и горя, которая, как облако, накрыла причал. В нашу прогулочную моторную яхту, пришедшую из Майями-Бич, набилось человек сорок. Практически без вещей — у большинства был лишь целлофановый пакет со сменой белья и едой на дорогу. Семьями, как мы, уезжали очень немногие. Основная масса отъезжающих были сыновьями, дочерьми, братьями, отцами — чьи матери, сестры, дочери, сыновья по той или иной причине должны были остаться на причале. И к радости, что через несколько часов — до Ки-Уэст, первой точке на земле США, всего 180 километров — их близкие окажутся в свободной и благополучной стране, примешивался страх видеть их в последний раз.