– Представьте себе.
– Не сердитесь, пожалуйста… – Он перестал улыбаться. – Не сердитесь…
«Вот за этой-то гранью и кончается их алиби. Его минуты истекают в девятнадцать часов. Михайлов ушел от старичка-коллекционера именно в это время. Она была в этот час в театре, но никто этого не сможет подтвердить… И где-то в промежутке шестнадцать тире… нет, уже не девятнадцать, а икс часов пропал иностранец. Совпадение? А если нет? Если они встретились в тот вечер втроем и куда-то поехали? Но тогда почему они не запаслись алиби именно на это время? Ослепление придуманной ими версией? Крайняя наивность? Ошибка? Все бы выглядело совершенно иначе, если бы Михайлов не пришел тогда в гостиницу! Этот шахматный ход создал весьма двусмысленное положение на доске. Что это? Находка гения или случайная удача простака? Его приход свидетельствует либо о полной их непричастности, либо о какой-то ошибке, которую они допустили в игре. Могла у них быть ошибка или, скажем, помеха, исправить, устранить которую можно было только этим идиотским (или гениальным?) ходом. Черт возьми, ведь приход в гостиницу тоже своего рода алиби, и она сумела дать мне это понять. Итак, все сводится к отрезку времени девятнадцать часов – утро следующего дня. Если я сумею узнать, что они делали в это время, задача будет решена однозначно: либо-либо…»
– После театра вы поехали домой?
– Разумеется.
– И провели ночь дома?
– Ну знаете ли…
– Прошу вас ответить, Женевьева Александровна! Мне очень важно знать, где вы были в тот день… Во сколько закончилось представление?
– В начале десятого.
«От Таганки до Ленинского минут двадцать – двадцать пять…»
– Когда вы были дома?
– По-моему, часов в одиннадцать… Я прокатилась немного на речном трамвайчике.
– Больше вы из дому не выходили?
– Нет. Родители, бабушка и младшей брат засвидетельствуют все это. Достаточно?
– Вполне. Хватило бы и одной бабушки. Я лично, знаете ли, как-то больше предпочитаю бабушек.
«Пробел в четыре часа… А за четыре часа можно сделать очень многое… У Михайлова, вероятно, этот пробел еще больше… Лев Минеевич вряд ли годится в надежные стражи. Уж он-то завалился спать, верно, часов в десять. Откуда ему знать, когда возвратился сосед? Сосед – не дочь… Итак, если проверка подтвердит все их показания, останутся невыясненными эти четыре или пять часов. Не Бог весть какая, но все же определенность. Уже кое-что. К сожалению, сегодняшний день почти пропал. Многого не сделаешь. Остается завтрашнее утро… Для успеха операции надо, чтобы, во-первых, они не общались друг с другом, во-вторых, не передали некоторых подробностей нашей беседы родным и знакомым. Проще всего было бы их на короткое время изолировать, но…»
– Женевьева Александровна, какие мероприятия намечены у вас на завтра?
– Поездка в Царское Село. – Она несколько удивилась. – Потом…
– Во сколько поездка?
– Сразу же после завтрака.
– Вы могли бы сказаться больной и не поехать? Вас есть кому заменить?
– Наверное… Но зачем это? Почему? – Теперь он казалась не столько удивленной, сколько испуганной.
– Не в службу, а в дружбу. Так надо! Я хочу… – он доверительно понизил голос, – посадить вас и Виктора Михайловича под домашний арест. О, всего на несколько часов! Понимаете? С этого момента и до… ну, скажем, до обеда оставайтесь у себя в номере. И вторая просьба: не звоните в Москву. Понимаете? Вот все, что от вас потребуется. Согласны?
– А что мне остается делать? Ведь если я не соглашусь, вы, очевидно, сумеете как-то… заставить меня согласиться?
– Ах, Женевьева Александровна! Неужели вы не можете подняться над этой альтернативой? Попробуйте взглянуть на все иными глазами! Почему бы вам, в конце концов, просто не помочь мне? А? Загладить вред, который принесла делу ваша неправда… Ну как? Договорились?
– Договорились. – Она слегка покраснела и неожиданно улыбнулась. – Я сделаю все, как вы скажете. Обещаю!
– Ну и прекрасно! Теперь прочитайте, правильно ли я записал ваши показания, а я позвоню потом Виктору Михайловичу.
Она внимательно прочитала протокол и подписала его. Люсин сложил бумаги в портфель и позвонил к себе с номер:
– Хочу пригласить вас к нам, Виктор Михайлович. Зайдите, пожалуйста.
Когда Михайлов пришел, Люсин еще раз объяснил им обоим, какой помощи он от них ждет.
– Сразу же после обеда вы, Женевьева Александровна, можете вернуться к своим обязанностям. Вы же, Виктор Михайлович… – Люсин на минуту задумался, – тоже делайте что хотите! – Он рассмеялся. – Можете вернуться в Москву вместе с Женевьевой Александровной. Ежели, паче чаяния, вы мне понадобитесь, я вызову вас по телефону. А сейчас, – он зачем-то взглянул на часы, – мы начнем нашу совместную операцию и разойдемся по своим номерам.
Попрощавшись с Женевьевой, они вышли в коридор и, кивнув друг другу, расстались.
Возвратясь к себе, Люсин сразу же позвонил одному из встретивших его коллег и дал самые точные инструкции.
– В случае чего сразу же поставьте меня в известность, – сказал он, заканчивая разговор. – Пожалуйста… Наконец, еще одно. Нужно разузнать в Эрмитаже, нет ли у них в хранилище так называемого мальтийского жезла… Да, запишите, пожалуйста. Мальтийский жезл – жезл великого магистра Мальтийского ордена, который был пожалован Александру Первому. Вот, кажется, и все… А я подамся до дому… Что-нибудь через часик. Только перекушу малость.
Он быстро собрал бумаги в портфель и со спокойным сердцем пошел к лифту. За соблюдением договора, заключенного в номере Женевьевы, отныне следили вполне надежные товарищи. Можно было заняться яйцами и ветчиной в крохотном белом буфете на двенадцатом этаже.
«При всех обстоятельствах я их опережу… О чем бы они ни договорились потом, это уже не будет иметь значения. Если же они попробуют… Что ж, так будет даже лучше, по крайней мере, все прояснится. Я-то ведь об этом узнаю…»
Уже потом, когда с трудом втиснулся – пришлось подобрать ноги – в кресло «ТУ-104А», Люсин мысленно проанализировал последние события.
Пожалуй, все было правильно. Он не сделал ошибки. Теперь, когда неразгаданными оставались именно те вечерние часы, от девятнадцати до одиннадцати, все обретало совершенно иной смысл. Даже первоначальный след, который пока так никуда и не привел, выглядел совершенно иначе: цементные кучи, застарелая желтая вода в глиняной луже, прошлогодние ольховые листья под ногами – все это по-другому виделось в вечернем остывающем свете. Солнце кануло за темной зубчатой каймой леса. Холодные полосы тумана поползли меж стволов. Мягче сделалась окаменевшая глина, а на травы пала роса… Темная тень человека, идущего извилистой тропкой сквозь черный ольшаник, контуры веток на фоне заметной еще синевы… Все менялось в вечернем свете, даже психологические оттенки неизвестных пока поступков. Таяла определенность; дрожа, растворялась в ночи изначальная простота, которая, как правило, лежит в основе человеческой низости.