Оный Калиостро, очевидно, недолго задержится на Мальте, где родосское братство давно уже втайне исповедует розенкрейцерскую ересь, и возвратится в Европу или же в Россию. В случае, если он воспользуется для этого италийскими портами, было бы желательно попытаться обратить этого человека на путь истины. В противном случае связанная с ларцом тайна окажется потерянной для ордена навсегда. Verba volant, scripta manent
[27]
. Деятельности подобных людей пора положить конец. И это особенно уместно в отношении Калиостро, который, не являясь последовательным заговорщиком, а скорее шарлатаном, может, при известном убеждении, многое рассказать о планах и деяниях тайных обществ. Est modus in rebus
[28]
.
К вящей славе Господней отец Казимир, провинциал общества Иисуса в г. Париже».
Примечание автора
Глава 27
Питонье счастье
Гена Бурмин вышел из метро «Комсомольская» и направился к пригородным кассам Ленинградского вокзала. Он все же решил поехать в Малино.
В привокзальной сутолоке и толчее еще острее ощущал он свое одиночество. Вернее, не одиночество, а утрату. Нет, даже не утрату – тяжелую пустоту…
Он уже начинал жалеть, что позвонил сегодня Марии. По собственному опыту он знал, что никогда не надо бросаться навстречу событиям, исход которых сомнителен. Как правило, попытка ускорить развязку лишь ухудшала положение, принося запоздалые сожаления и эту тошнотворную пустоту.
Конечно, ему не следовало торопиться ни там, у костра, ни сегодня в разговоре по телефону. Тем более – эта мысль пришла к нему только сейчас – Мария совсем недавно перенесла душевную травму! По крайней мере, случилось событие, которое наверняка вывело ее из состояния равновесия… Так, может, в этом вся причина?
Гена даже остановился, обдумывая эту совершенно новую ситуацию. Поймав робкий отблеск надежды, сердце заколотилось, лихорадочно подгоняя запутавшийся в сложных комбинациях мозг. Он, конечно, знал, что Мария раньше была замужем. Она не любила говорить об этом, и он мог лишь смутно догадываться, почему она ушла от мужа. Но зато он понимал и еще острее чувствовал, что лично у него с ней ничего не слаживается. Почему? Он находил разные ответы и в зависимости от них резко менял свое поведение. Но все шло по-прежнему, и только благодаря ее удивительной сдержанности и такту их отношения протекали более или менее ровно. Но в последние дни что-то переменилось. Еще в тот вечер, на квартире у Березовского, его удивила неожиданная, лихорадочная какая-то веселость, которая вдруг проявилась в Марии. Она слишком бурно воспринимала довольно плоские шутки этого следователя, хорошего, впрочем, открытого парня, и беспричинно едко высмеивала рыбацкие байки, которые он рассказывал. Когда же Гена попытался защитить Люсина, она вдруг надулась и замолчала, будто ее обидели, но через минуту столь же неожиданно обрушилась на него, обвинив чуть ли не в хамстве. А что он сделал? В сущности, ничего! Просто прервал люсинскую травлю невинным замечанием: «Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие». Все рассмеялись тогда, но Мария, казалось, готова была разреветься. Почему? Бог ее знает…
Может, шампанское так на нее подействовало? Вряд ли… Он даже ощутил тогда что-то вроде ревности. Да, пожалуй, именно с того дня в их отношениях и возникла та напряженность, которая и привела теперь к концу. Но там, на опушке леса, у раздуваемого ветром костра, она была удивительно нежна к нему. Это-то, собственно, и придало ему бодрости, и он решился… Но как она на это ответила? Нет, он ни в чем перед ней не виноват. Он добивался ее открыто и честно, а все его хитрости и уловки были дозволенными в извечной любовной игре. В сущности, и хитростей-то особых не было, так просто – наивные попытки, святая интуитивная ложь. Просто она не полюбила его, вот и все. Почему? Может быть, продолжала любить прежнего мужа? Гене это объяснение показалось тогда заманчивым. О, как возненавидел он вдруг этого человека, которого никогда не видел и ничего о котором не знал! Но вдруг – они договорились в тот день вместе поехать покататься на водных лыжах – она не пришла. Он прождал ее в Химках два часа и, недоумевая, вернулся в город. Вечером же она позвонила и, извинившись, словно между прочим, сказала, что убит ее бывший муж. Она явно была огорчена, но не то что отчаяния, а даже особого волнения он в ее голосе не уловил. На другой день они встретились как ни в чем не бывало. Она коротко рассказала обо всем, что ей сообщили в милиции. Потом произнесла вдруг те самые, поразившие его слова: «Жаль, конечно… Всегда жаль человека, кто бы он ни был». Как это следовало понимать? В чем же тогда заключается его ошибка? Если, конечно, он ее в самом деле совершил?
Верно, он, будто позабыв о недавнем резком отпоре, усилил тогда свой натиск. Словно бес какой в него вселился, словно почувствовал он, что она одинока и беззащитна и готова пасть в те руки, которые крепче за нее ухватятся. Вот-вот, он именно ухватился за нее! А может, не следовало? Не лучше ли было тактично выждать, мягко и заботливо лишь намекнуть ей, что на него она всегда сможет положиться? А он что сделал? Как волчицу какую, обложил ее флажками дурацких своих альтернатив? Господи, какое мальчишество! Недаром она только что назвала его максималистом. Она же человек тонкой души, капризных, неуловимых настроений, ей просто претит максимализм с его резкими черно-белыми тенями.
Конечно, смерть, трагическая, надо добавить, смерть пусть бывшего, но все-таки мужа не могла не вывести ее из равновесия. Он же, вместо того чтобы поддержать ее, стал грубо настырничать. Наверное, тот тоже был таким, как он. А она по горло сыта этим максимализмом. А что предложил ей, немало, наверное, настрадавшейся в прошлом, он сам?
Гена остановился, захваченный врасплох сожалениями о прошлом и неясными надеждами на будущее, в самом неподходящем месте. Прямо перед ним были ступеньки, ведущие в темное, сыроватое подземелье камеры хранения; слева продавали пирожки с мясом, справа – газированную воду. Его толкали локтями, царапали сумками и кошелками, на него огрызались, но, как некий утес, он молча противостоял всем превратностям судьбы, и людской нервозный поток вынужден был обтекать его.
Что надлежало ему предпринять в данную минуту? Опять позвонить Марии? Нет, об этом нечего было и думать. Что же тогда? Ведь он сам – о, идиот! – двадцать минут назад сказал ей, что это навсегда. Всего двадцать минут, но их уже никогда и ни за что не возвратишь назад. Правда, она, как всегда, не стала ловить его на слове. Она просто согласилась с ним – а что ей оставалось делать, если он такой дурак? – и, надо признать, согласилась не очень охотно. Значит, еще не все потеряно? Так как же дать понять ей, что и он тоже не воспринимает всерьез сказанных им слов? Что, несмотря ни на что, он будет благоговейно и совсем ненавязчиво ждать ее? Она же говорила ему, кретину, что не может поручиться за будущее и не знает, как сложатся их отношения потом. Нужно же было понять и оценить эти великодушные слова, а он… Э, да что там говорить… Решительно надо было что-то немедленно, не сходя с места, придумать.