Жизнь у нас шла по установленному распорядку. До полудня учёные, как правило, занимались своими исследованиями; я в это время ходил взад и вперёд по центральному коридору ракеты, так как Тарланд уверял, что нужно делать в день не меньше трёх тысяч шагов, чтобы не ослабли мышцы.
Потом я отправлялся в Централь и учился у Солтыка или Осватича тайнам астронавтики. Иногда я посещал профессора Чандрасекара и его любимца «Маракса», на котором индийский учёный, по выражению Арсеньева, «разыгрывал математические симфонии». После полудня, получив почту, все запирались в каютах, чтобы прочесть весточки от родных и близких. Профессорам к тому же приходилось готовить кипы научных отчётов. Мы встречались только за ужином, чтобы потом до поздней ночи слушать чьи-нибудь рассказы. Это так твёрдо вошло у нас в обычай, что нам трудно было бы даже один день обойтись без них. Вчера Арсеньев напомнил о моём обещании рассказать что-нибудь. Я стал отказываться, ссылаясь на то, что мои воспоминания совсем неинтересны по сравнению с рассказами товарищей.
— Ну, если так, — произнёс Арсеньев, — если вы меня к этому вынуждаете, то придётся по-другому. Я не прошу, а приказываю вам как научный руководитель экспедиции.
Итак, сегодня вечером, когда сообщения, полученные с Земли, были прочитаны по нескольку раз и когда закончился ежедневный концерт по радио, я попробовал слепить что-то вроде воспоминаний из того периода моей жизни, когда мне довелось быть проводником горной спасательной экспедиции на Кавказе. Но чуть ли не с первых слов Арсеньев прервал меня.
— Э... э... э!.. — вскричал он. — Не пройдёт! Вы что, надуть нас хотите? Договаривались о Канченджонге, так и рассказывайте о Канченджонге. Смеётесь, что ли, вы над нами? Сколько разговоров было и шуму! Не можете вы этого не помнить.
— Я, конечно, помню. Но так как я сам был участником, то мне трудно об этом говорить.
— Вот это и хорошо, — заявил Арсеньев. — Всегда надо делать то, что трудно.
Тут он улыбнулся, — его улыбка всегда застигает врасплох, потому что появляется, когда не ждёшь её, и совершенно изменяет суровые на первый взгляд черты его лица.
— Так что же вы всё-таки расскажете нам, пилот? — Он знал, что, называя меня так, задевает мою слабую струнку. Знал — и смеялся.
— Ну, так и быть! — сказал я. — Слушайте.
Все сидели очень серьёзные, и один только Арсеньев улыбался. Но по мере того как я рассказывал, выражение его лица изменялось, и порой можно было подумать, что он уже не с нами, а там, в далёких бескрайных снеговых полях...
— Гималаи, — начал я. — В Гималаях экспедиции проводятся всегда в конце зимы.
И вдруг словно на меня нашло какое-то наитие. Я забыл, где я, и уже не чувствовал за спиной мягкой обивки кресла; светлые точки звёзд на чёрном экране телевизора резали глаза, как отражение солнца на ледниках. Я увидел бледную, выцветшую синеву над горными вершинами и услышал ровный, незабываемый ритм, неутомимое биение сердца в разреженном воздухе. Мне казалось, что я чувствую давление каната на левом плече, а правая рука невольно сомкнулась, словно сжимая рукоятку топорика.
— В Гималаях экспедиции проводятся в конце зимы, так как летом с Индийского океана дуют муссоны, приносящие обильный снегопад. Судьба экспедиции зависит от условий погоды. Между зимними бурями и муссонами обычно бывает перерыв в несколько недель. Но если муссоны начинаются раньше, в конце мая, то весь лагерь может занести снегом. Ветер обрывает канаты, палатки с людьми летят в пропасть, лавины низвергаются со всех сторон сразу. Я помню...
Голос у меня прервался.
— Поэтому группы отправляются в конце марта. Тогда ещё дуют холодные северные ветры, унося снег с вершин, но морозы уже не страшны, потому что слабеют с каждым днём. Первые альпинисты, поднимавшиеся на Гималаи, пользовались кислородными приборами, однако сейчас это применяют редко, так как, привыкнув дышать кислородом, трудно обойтись без маски, и если аппарат испортится — человеку конец. Поэтому теперь к разреженному горному воздуху привыкают постепенно, переходя от нижерасположенных лагерей к более высоким. До высоты в пять тысяч метров могут идти почти все, до шести тысяч — почти каждый второй из хороших европейских альпинистов; до семи — каждый пятый, а свыше семи, где начинаются самые высокие вершины, поднимается лишь один из двадцати. Впрочем, дойти — это ещё не всё. Главное — как можно дольше выдержать там. Биологи говорят, что где-то на уровне Эвереста проходит граница человеческой способности выдерживать недостаток кислорода. Перед экспедицией я, как и мои товарищи, проходил долгие испытания в камере с разреженным воздухом и, казалось, получил опыт, необходимый гималайцу. Но на практике всё оказалось совсем не так.
После короткой паузы, оторвав взгляд от звёзд, я продолжал:
— Лет пятьдесят тому назад англичане поднимались на Эверест; они взяли с собою много носильщиков из горцев — гурков и шерпов, и, разбивая один лагерь над другим, пытались подойти к самой вершине, чтобы взять её последним однодневным подъёмом.
Они шли, конечно, без груза, так как все запасы несли носильщики, и труд этих людей был гораздо тяжелее труда альпинистов. Мы же все по очереди прокладывали трассу, протягивали верёвки и переносили грузы от лагеря к лагерю, и именно это непрерывное курсирование от этапа к этапу осталось у меня в памяти как самая тяжёлая и неприятная часть всей экспедиции.
Канченджонга, или, как мы называли её на нашем лагерном языке, Канч, имеет высоту восемь тысяч пятьсот семьдесят девять метров и считается третьей вершиной в мире. Как и другие восьмикилометровые горы, это скорее огромная система горных хребтов, сходящихся звездой к пирамидальной вершине. Единственно проходимые тропы в Гималаях, где можно уберечься от лавин, — это хребты. Экспедиция поднимается на одну из ветвей массива и по её хребту идёт к вершине. Мы тоже так поступили. В то время, когда начинается моя история, была очень хорошая погода. Это был последний этап нашего подъёма. Несмотря на пятинедельный штурм, вершину всё ещё не удалось одолеть. Теперь нас отделяло от неё километра два по прямой линии, но в пути несколько больше, так как хребет здесь изгибается в виде вытянутого латинского S. Муссоны могли начаться каждый день. Далеко над южными вершинами, круто ниспадавшими к Бенгальской низменности, уже собирались волнистые белые облака. Наш последний, одиннадцатый, лагерь лежал под самым склоном, на покатой площадке, которая, дальше обрывалась пропастью к леднику Зему. Не хочу рассказывать вам обо всех испытаниях, выпавших на нашу долю, но чтобы дальнейшее вам было хоть немного понятно, нужно объяснить, в каком состоянии мы находились. Невыносимо мучило затруднённое дыхание: на этой высоте в воздухе содержится только треть нормального количества кислорода. Очевидно, у нас начиналась горная болезнь. Прежде всего — непрекращающаяся бессонница. Тяжелее всего были ночи. Представьте себе на минуту: мы лежим в спальных мешках, совершенно окостеневшие от мороза, и всё время просыпаемся от недостатка дыхания, пульс при полном покое — около ста в минуту, аппетита нет. Ели потому, что знали: надо есть. К этому присоединились ещё постепенно нараставшие, но замеченные лишь позже психические явления. Прежде всего появляется апатия. Все, вплоть до самой лёгкой работы — например, собрать снег, растопить его, — требует огромных усилий воли. Ищем места для лагеря, разводим огонь, сушим обувь — и всё автоматически, будто делаешь не сам, а кто-то посторонний. И только когда утром выходишь на непроторённую дорогу, от сознания, что на этот хребет не ступала ещё человеческая нога, в тебе что-то поднимается, какие-то последние резервы... и ты идёшь.