Тревор принялся внимательно изучать газетную полосу. Это оказалась «Новости и наблюдатель» из Рейли за 6 октября 1986 года, много лет спустя того дня, когда он покинул Потерянную Милю. В передовице рассказывалось о человеке из Коринфа, который сделал аборт своей беременной жене с помощью 30,06 калибра, выпустив шестнадцать зарядов ей в живот. Даже чрево матери не защитит детей от отцов. Тревор представил себе шипение, с каким раскаленный металл вгрызается в несформировавшуюся плоть эмбриона, резкую вонь крови, подернутую порохом фейерверков. Но Бобби, убив семью, интервью не давал, во всяком случае, на этом свете.
Тревор представил себе первую полосу «Адской ежедневной», напечатанную на асбесте, и тем не менее опаленную по краям: побитое лицо Бобби с расширенными глазами на крупнозернистой черно-белой фотографии. И заголовок был бы — какой? «ЕЩЕ ОДИН НЕВРОТИК УБИВАЕТ СЕМЬЮ, ПОТОМ СЕБЯ; ОДИН РЕБЕНОК ОСТАВЛЕН В ЖИВЫХ» «„МЫ ЕЩЕ ДО НЕГО ДОБЕРЕМСЯ“, — ГОВОРИТ ДЬЯВОЛ». Младшие демоны зевают над дымящимися кружками горького черного кофе с серой, лениво просматривая новости, но не останавливаясь ни на чем, — обычный день в аду.
Тревор чувствовал, как дом затягивает его, наводняет его мозг образами и символами, пока он не переполняется ими, словно кувшин какой-то темной жидкостью. В венах его звенел кофеин. Уронив газету, он медленно прошел в дверной проем, испачканный кровью его матери, мимо кухни по левую руку и дальше по коридору, склонив голову и прислушиваясь к каждой комнате, мимо которой проходил, пытаясь заглянуть в каждую приотворенную дверь.
Справа по коридору — спальня родителей, за ней — студия Бобби. Слева — комната Диди, потом Тревора, а за ней — крохотная ванная, в которой нашел свой конец Бобби. Тревор помнил, как стоял здесь раньше. Стоял, глядя, как проникающий в комнаты полуденный свет падает косыми золотыми снопами на пол коридора, стоял и спрашивал себя, сможет ли он когда-нибудь рисовать так хорошо, чтобы уловить этот свет на бумаге.
Теперь он мог. Но свет был иным, теперь он был каким-то замутненным, с зеленоватой примесью. Мгновение спустя Тревор сообразил, что дело, наверное, в кудзу, затянувшем окна комнат, — это широкие листья винограда преломляют солнечный свет.
Он двинулся дальше по коридору, ведя рукой по стене в подтеках воды. Справа — студия. Слева — ванная. Ад и чистилище Бобби. Или это было наоборот? Тревор решил, что и это, в частности, он приехал сюда узнать.
Поглядев влево, он увидел слабый отблеск света на грязном фаянсе унитаза, погнутый карниз для занавески душа над черным провалом ванны. Сколько еще часов до того момента, когда Бобби завязал веревку и шагнул с края ванны? Сколько еще часов до двадцатой годовщины перелома его шеи?
Взгляд Тревора скользнул по стенам с облетевшей краской, по темному прямоугольнику зеркала, нашел место между раковиной и унитазом, куда он втиснул тогда свое пятилетнее тело.
Интересно, уместится ли он там теперь? И что он увидит, если ему это удастся?
И все же он развернулся и вошел в студию. Два больших окна уцелели, и в комнате было пыльно, но довольно чисто. Тревор обмахнул наклонную поверхность чертежного стола Бобби. Привыкнув к своему столу в интернате, он предпочитал рисовать на горизонтальной поверхности, но этот складной стол был частью, из того немногого, что Бобби не продал или не снес на помойку, когда они покидали Остин. На столе сохранились кляксы его чернил, порезы и шрамы от его бритвы, пятна его пота, въевшегося в зерно дерева, быть может, и его слезы. Его тайны. И возможно, его кошмары.
Тревор устроился на обрезанном барном табурете, на котором сидел обычно Бобби. Табурет, как всегда, покачнулся, но выдержал. Даже несмотря на закрывающие окна виноград и высокую траву, освещение здесь было хорошим, хотя часть приколотых к стене рисунков терялась в тенях. Ему не хотелось смотреть на них прямо сейчас; пока ему хватало того, что он и так чувствовал, сидя на месте Бобби.
Вынув из рюкзака собственные карандаши и блокнот, Тревор разложил их на столе и пролистнул страницы до того места, где начал рассказ, над которым работал на кладбище. История о том, как Птица и Уолтер Браун попали в тюрьму в Джексоне, Миссисипи, за то, что однажды прекрасной летней ночью разговаривали на застекленной веранде.
Свернув левую руку над блокнотом, наклонившись над столом так низко, что светлые волосы занавесили худое решительное лицо, Тревор рисовал часа три. Когда он поднял голову, комната тонула в синих тенях. Он сообразил, что уже минут десять как едва различает страницу перед собой. Увидев старую лампу-гуся Бобби, которая все еще держалась на прищепке на краю стола, Тревор машинально протянул руку и нажал на кнопку.
Комнату залил резкий и яркий электрический свет, от сжимавших карандаш пальцев Тревора по выщербленному столу побежали паучьи тени.
Транс рисования рухнул. Тревор оттолкнулся от стола, едва не перевернув табурет. Только страх помог ему удержать равновесие. Только бы не оказаться на спине на полу в этой комнате. Его взгляд прошелся по потолку, по потемневшим окнам, остановился на коричневом шнуре, змеящемся от основания лампы к розетке у самого пола. Лампа была подключена. Но как могли проводка, сама лампочка протянуть эти двадцать лет? И если уж задавать дурацкие вопросы, откуда здесь, черт его побери, электричество?
Может, его так и не отключили; скажем, если какой-нибудь компьютер или что там еще пропустил их так и не оплаченный счет. Тревор не доверял всем моторам и механическим системам, но в особенности — компьютерам: их внутренности представлялись ему какой-то серебряной, зловещей и невероятно замысловатой картиной Гигера.
Но Тревор не верил, что электричество может двадцать лет оставаться включенным и что никто этого не заметит или что дом не загорится. Если отбросить невозможное, что останется? Невероятное, странное, но правда. Сверхъестественное, если хотите — сверхъестественное: за пределами границ повседневного опыта, но возможное там, где эти границы никогда не были определены.
Поудобнее устроившись на табурете, Тревор поднял глаза на стену, на приколотые к ней рисунки — все как один на листах из блокнота, пожелтевших от времени и заворачивающихся по краям. Чернила с большинства из них осыпались, оставив слабые, почти неразборчивые царапины пера или графита. Но один, тот, на котором остановился взгляд Тревора, был достаточно четким.
Это был последний сделанный Бобби рисунок Розены, которую он так часто рисовал: физиогномические штудии, лица в обрамлении каскада волос, с нежным ртом и большими блестящими глазами; чувственные фантазии ню, обретшие плоть; длинные изящные пальцы, будто быстрые наброски птиц в полете. Но на этом Розена раскинулась в дверном проеме, ведущем в коридор: голова откинута назад, лицо размозжено. За исключением незначительных различий в стиле — штриховка Бобби была тяжелее и свет, падающий на волосы, ему удавалось уловить так, что сами волосы казались почти влажными — рисунок был идентичен тому, что Тревор нарисовал в своем блокноте в «грейхаунде» по пути в Потерянную Милю.
Тревор глядел па поблекшую картинку, время от времени кивая, — он уже даже не удивлялся. Или у Бобби было видение — прежде чем убить ее, он знал, как Розена будет выглядеть в смерти, — или он достал блокнот и нарисовал ее мертвое тело, прежде чем пошел в ванную вешаться. Может быть, где-то здесь есть и рисунок мертвого Диди. Тревор сам нарисовал такой сегодня — еще даже не успев окончательно проснуться, выныривая из того сна не-рисования.