И он прыгнул – и напрасно: Гошина нога крюком зацепила мяч и послала его не просто влево, а чуть ли не параллельно линии ворот, на трибуны.
Что тут началось!
Рев, свистки, на поле летят бутылки, огрызки, банки из-под пива…
Везухов надсадно кричит:
– Вон с поля!
Дима танцует на трибуне.
Женя сидит, окаменев.
Гоша побрел к краю поля.
– Чтобы я тебя никогда не видел! – с предсмертным хрипом налетел на него Везухов, сдирая с Гоши форму.
Гоша некоторое время тупо сидел в раздевалке. Потом поплелся в гостиницу. Там администраторша сказала ему, что он выписан. И без документов не положено вообще.
24
Ночью Татьяна проснулась не столько от звуков, сколько от какого-то предчувствия.
Нехорошо поташнивало в сердце.
Но, прислушавшись, различила и звуки: странные, откуда-то со стороны сарая.
Встала, накинула халат, вышла из дома.
В сарае кто-то всхлипывал и бормотал.
Она открыла дверь.
Гоша стоял на кровати, спиной ко входу, привязав к балке веревку, готовился всунуть в петлю голову.
– Ты что это делаешь, паразит? – спросила Татьяна.
Гоша вздрогнул, обернулся. И закричал:
– Моя жизнь, что хочу, то и делаю! Не подходи!
И утер из-под носа слезы, смешанные с соплями.
И опять показался он Татьяне не мужчиной, а подростком: так подростки широко разевают рот, когда кричат в обиде или злости – гораздо шире, чем нужно для издавания звуков. И руками нелепо махал. И хлюпал.
– Успокойся! – прикрикнула Татьяна.
– Все равно повешусь!
– А я против? Только почему здесь? Ты мне детей до смерти напугать хочешь? Хочешь, чтобы милиция приехала? Чтобы меня подозревали?
– Отойди!
– Да не подхожу я!
– Всем все равно! – кричал Гоша. – Что я живу, что сдох! Никому я не нужен! Никто меня не ищет! Повешусь – тогда вспомните!
– Кого?
– Меня!
– Кого тебя? Я вот понимаю, повесится какой-нибудь, допустим, Иван Петрович Иванов, – вслух размышляла Татьяна. – Все говорят: Иван Петрович Иванов повесился. Жалеют. Потому что понятно, о ком речь. А ты повесишься, спросят – кто повесился? Да шут его знает. Как бы никто. То есть и жалеть некого.
– Что я, и повеситься теперь не могу? – с истеричным привизгом завопил Гоша.
– Можешь. Но ты стань человеком сначала.
– А я не пробую? Я вон в футбол играл лучше всех! А этот мне говорит: ты не тот, а опять неизвестно кто! Сбил мне всё настроение! В одну минуту разучился!
– Не футболист, значит? Я почему-то так и думала. Вот что, Гоша. Ты слезай. Веревка от тебя никуда не уйдет. Я ее сберегу и даже намылю, чтобы тебе легче было, когда захочешь. А пока – поживи еще чуть-чуть. Может, еще разберемся.
– Да, разберешься тут, – хлюпал Гоша, но уже успокаивался. А вскоре совсем затих. Сел на постель и угрюмо сказал:
– Есть охота.
25
После этого он перестал выходить со двора: стеснялся людей, своего конфуза.
Толик и Костя дичились его: мальчишки задразнили их за позор постояльца (а как сперва им завидовали!).
Гоша возился в теплице и, похоже, целиком ушел в это занятие.
Молчал целыми днями.
Иногда стоял и смотрел перед собой, словно что-то вспоминая или, напротив, забыв остатки того, что знал.
Очнувшись, продолжал свои мелкие дела.
Татьяна, в общем-то, была этим довольна, хотя иногда посматривала на Гошу не то с досадой, не то с печалью. Не понять. Да она и сама не понимала, чего бы ей от Гоши хотелось. Пожалуй, даже и ничего – но это-то и печально…
…Я с детства не люблю подвигов и рассказов о них. Меня это даже беспокоило, я считал себя натурой не романтичной, без полета. «О смелый Сокол, пускай ты умер, но вечно будешь живым примером…» – не помню точно, как там по тексту. О том, что, дескать, лучше один раз прижать врага к истерзанному сердцу, чтобы он захлебнулся твоей кровью, чем всю жизнь греться ужом на солнце и плодить никчемных ужат. Хотя, между прочим, и сокол, и уж – хищники, и в крови врага, пусть холодной, лягушачьей, уж толк знает не меньше.
Не вдохновляло меня это. Я как-то не по-детски считал, что человек рождается жить, а не быть примером. Вот если вся жизнь – пример, тогда хорошо. Даешь ежедневно стране угля, мелкого, но много, а не упираешься, как стахановец, один раз для рекорда – ну, и чем это не подвиг? Стаханов поехал получать орден и автомобиль, а ты, между прочим, остался работать, кайлом махать. Или сваи крепить в забое для будущего стахановского нового рекорда…
Нет, я понимал: красота подвига, величие, миг, озарение… Но книг про пионеров-героев, про разведчиков и про войну все-таки читал очень мало, а тянуло к тем, как я уже неоднократно и нудно рассказывал и еще повторю, где человек помаленьку, кропотливо и медленно создает целый мир. Как Робинзон, как герои «Таинственного острова». Меня восхищали подробные и тщательные гравюры-иллюстрации, что были в этих старых книгах: каждая доска, каждый столбик в жилище Робинзона и обитателей таинственного острова казались гладко и ровно оструганными и прилаженными.
Потом я понял, что в человеке, даже когда он живет совсем один, сохраняется эстетическая потребность окружить себя не только удобными, но и по возможности красивыми вещами. Пусть их никто не видит. Из этого я сделал далеко идущие выводы, но о них в другом месте, в другой, быть может, книге. (В частности, вопрос вопросов: будет ли человек писать стихи на прибрежном песке, если их через полчаса смоет прилив и никто не прочтет? Всю жизнь мне казалось: не будет. А теперь вот сомневаюсь…)
Но наша история правдива, поэтому придется рассказать о подвиге, который совершил Гоша, хоть и выглядит этот подвиг банальным, можно даже сказать – типовым.
Толик и Костя, шныряя на велосипедах по окрестностям, нашли картонный ящик. Открыли, увидели разноцветные трубочки.
– Фейерверки, – догадался Костя.
– Кто их выбросил? – поразился Толик людскому идиотизму.
– Новый год давно прошел, а они, наверно, испортились.
Решили поджечь, но с собой не оказалось ни спичек, ни зажигалки.
Отвезли ящик домой, а там мать. Загнала ужинать.
Спрятали в сарае, пошли есть.
Ели наскоро, елозя и переглядываясь.
Озабоченная Татьяна ничего не заметила. Она говорила с Гошей о делах. Опять о машине.
– Если бы опять «москвич» восстановить… Он так и лежит у речки… Может, посмотришь?