– Ну что ж, вот мы все и выяснили. К общему удовольствию,
полагаю, – невесело сказала Рита, оглядывая напряженные лица своих новых
родственников. – Спасибо за чай и прекрасные пирожные, никогда в жизни таких не
ела. Было очень приятно повидаться, а теперь мне пора. Сегодня вечером я уезжаю
в Москву, а оттуда – на Дальний Восток. Я журналистка, работаю в еженедельнике
«Le onde aujourd’hui», то есть «Мир сегодня», и у меня задание от моей редакции
– сделать серию очерков о советском Дальнем Востоке. Кроме того, я… я обещала
маме разузнать о судьбе некоторых людей, знакомых ей по Харбину и вернувшихся в
Советский Союз. Они живут в городе Х.
«Ну вот, – с горечью подумала Рита, – я опять вру! Я опять
вру больше, чем следует. А кто скажет мне за это спасибо? Никто!»
И она, торопливо простившись, сгребла со стола «Репортер» и
вышла прежде, чем хозяева успели спохватиться и вручить ей приготовленные
подарки: павловские платки, павловские ножи, поднос с хохломской росписью
(знаменитая красно-золотая «рябинка») и литровую банку черной икры, по горлышку
залитую воском, чтоб икра подольше сохранилась. Ну и про Ритин портрет, тот
самый, который рисовала Вера, они совершенно забыли.
1941 год
«Лучше сразу умереть, чем оказаться у Руди фон Меера, –
напутствовали руководители групп R?sistance молодежь. – Постарайтесь покончить
с собой, если вас схватят. Тех, кто попадет в руки фашистов, все равно убьют
рано или поздно, но сначала натерпитесь мучений. Покончив с собой, хоть уйдете
из жизни с чистой совестью, никого не предав. Пыток Руди фон Меера выдержать
невозможно. Одна ванна со льдом чего стоит… Гестаповцы порой приходят к нему на
выучку!»
Немцы называли его Руди фон Меер, но он был русский, из
семьи эмигрантов. И предпочитал, чтобы служили ему русские. В качестве жертв он
тоже выбирал прежде всего своих соотечественников… правда, он называл их
бывшими соотечественниками. Да что говорить, они ведь тоже не желали считать
его своим!
Постепенно вокруг него сплотилось самое отъявленное отребье
из тех, кто с удовольствием воспринял призыв Петена сотрудничать с фашистами.
Руди фон Меер охотно брал к себе всех без разбору коллаборационистов: и
отпрысков титулованных русских семей, нетерпеливо ждавших, когда же начнется в
захваченной России дележка земель и раздача их бывшим владельцам, и людей без
роду без племени.
Витали слухи, будто у него служат даже евреи, всегда готовые
вырыть яму ближнему своему ради того, чтобы спасти собственную жизнь, – ведь
немцы решали пресловутый «еврейский вопрос» все более радикально . Преданных
ему людей Руди готов был защищать перед гитлеровцами, которые были очень
довольны его службой в Париже. Он прекрасно знал, что в церкви на рю Лурмель
иногда выдают свидетельства о крещении евреям, но поскольку кое-кто из его
подручных в свое время получил там такое свидетельство, он пока закрывал глаза
на «проделки» – он так и называл это, проделками, – матери Марии и остальных
членов Лурмельской группы. Кроме того, он не терял надежды внедрить к ним своих
людей, чтобы выведывать имена богатых евреев, которые получали свидетельства о
крещении, – а потом шантажировать их. Не то чтобы фашисты мало платили, просто
Руди считал, что денег мало никогда не бывает. Иногда он даже любил
процитировать Достоевского – несколько, впрочем, его исказив сообразно текущему
моменту: «Человеку всегда не хватает для счастья ста рейхсмарок!» Но если фон
Мееру удавалось напасть на след резистантов, он не знал ни жалости, ни пощады.
Его подручные тоже отличались пронырливостью и отъявленной
жестокостью. А также непомерным щегольством. Осенью сорок первого они первыми
подхватили новую моду, захлестнувшую Европу вслед за гитлеровским нашествием:
высокие узкие сапоги, обрезанные шинели (умельцы перешивали их в удобные куртки
и зарабатывали очень недурные деньги!), маленькие, чудом удерживающиеся на
голове кепочки с надвинутым на лоб козырьком, ну и галифе, конечно. Кто не мог
раздобыть настоящие офицерские галифе, заправляли в голенища широкие брюки.
Постепенно такая одежда стала своего рода униформой для молодчиков Руди Меера и
прочих фашистских прихвостней, так что молодые люди, которые честным именем
своим дорожили (а ведь во все века встречали по одежке!), начали остерегаться
напяливать на себя пресловутые кепочки да галифе, куртки и сапоги, хоть
последние были очень удобны, особенно осенью и зимой…
На бульваре Осман, как всегда, полно было и немцев, и
парижан. Торговцы предлагали оккупантам сувениры – крохотные модели Эйфелевой
башни, брошки, открытки с видами Парижа. Высокий, статный молодой человек в
распахнутой по случаю совсем теплого декабрьского денька куртке (кобура была
сдвинута на спину и не смущала своим видом прохожих), сунув руки в карманы
галифе, поблескивая белозубой улыбкой, с беззаботным видом прошел по Монтергёй
и по Реомюр, свернул на рю Монмартр и шагал теперь по бульвару Осман. Трудно
было заподозрить, что этот парень не просто так фланирует по шумной улице, не
забывая раздевать глазами всех идущих навстречу красоток и зевая на витрины. В
одних были выставлены путеводители по Парижу на немецком языке, словари и
разговорники, в других – антиквариат, в третьих – сыры, в четвертых –
сдержанно-корректные винные бутылки, на этикетках которых значились имена
маленьких французских сел, покоривших мир без применения силы: Шамбертен,
Шабли, Барзак, Вуврэ, Бон. Были витрины с курительными трубками, дамскими
шляпками, модными платьями, бижутерией, туфлями, ставшими в военные годы чуть
ли не на вес золота. На самом же деле все это изысканное изобилие (Париж
оставался Парижем!) лишь на миг привлекало взгляд щеголя. Его внимание было
приковано к узкой, чуть сутулой спине какого-то юноши, за которым он и следовал
от самой церкви Святого Юсташа близ Монтергёй. Задача его была несложной:
объект совершенно не замечал слежки.
Юноша не видел сейчас ничего на свете: ни Парижа, ни
фашистов, которые вольно разгуливали по улицам прекрасного города и с которыми
он поклялся бороться, не щадя собственной жизни. Какое там! Все клятвы были
забыты, его занимало совсем другое, он был всецело погружен в свои мысли.
Причем мысли эти, судя по мрачному выражению тонкого, словно бы
выгравированного на чуточку пожелтевшей старинной бумаге лица, были весьма
печальны, даже трагичны, и порою глаза его подергивались слезами, а иногда
начинали метать яростные молнии.