— А то, что я, лично я хватаюсь за пистолет, когда слышу в этих стенах упоминание о законах! О законах следовало думать тогда, когда вы благословляли господина Геринга на захват власти, данной германским народом фюреру, только фюреру и, пока он жив — а он, несомненно, жив! — никому, кроме фюрера.
— Давайте успокоимся, оберштурмбаннфюрер, — заговорил Бернд фон Браухич, все это время молчаливо сидевший за столом со склоненной, помеченной первыми сединами головой. — Что, по вашим предположениям, ждет нас дальше?
— Если вас интересует, какой вид казни вам изберут — расстрел или виселицу, то в отношении вас, полковник фон Браухич, я бы ограничился расстрелом, да и то исключительно из уважения к генерал-фельдмаршалу фон Браухичу, в штабе которого в свое время служил мой отец. Всех остальных, очевидно, вздернут. Впрочем, ваше любопытство будет удовлетворено уже через, — взглянул он на наручные часы, — десять минут.
— А что… должно произойти через десять минут? — еще более взволнованно поинтересовался Геринг.
— Должно. Сюда явится обергруппенфюрер СС Эрнст Кальтенбруннер. Он и решит: когда и каким образом. Кстати, напомню вам, господин Геринг, что ваш коллега и единомышленник адмирал Канарис повешен еще 9 апреля. И казнь производилась по личному приказу Кальтенбруннера
[87]
.
Тюремщики вышли, а Геринг и его сокамерники еще несколько минут оставались в тех позах, в которых их застало известие о прибытии начальника Главного управления имперской безопасности.
«Ну что, Великий Герман, — не без злорадства сказал себе Геринг, когда шаги и голоса в подземелье затихли, — ты хотел, чтобы тебе была оказана честь в соответствии с чином? И она будет тебе оказана: тебя пристрелит сам обергруппенфюрер Кальтенбруннер. Причем сделает это с наслаждением. Или, по крайней мере, будет командовать казнью. Извини, большего чина Борману найти не удалось: не снимать же ради такой оказии с фронта кого-то из фельдмаршалов! Обойдешься обергруппенфюрером»
[88]
.
Кальтенбруннер оказался пунктуальным. Огромного роста, с широкими, обвисшими и основательно сутулыми плечами, он показался Герингу каким-то горилоподобным существом, которое ворвалось в их камеру только для того, чтобы растерзать их. Не произнеся ни слова, он остановился у самой двери, почти заслонив собой весь проем, и молча уставился на сбившихся в кучку арестантов. Во взгляде его не было ни ненависти, ни сочувствия, это был отчужденный взгляд человека, для которого судьба возникших перед ним посреди подземелья людей уже была неинтересна.
Для чего он как начальник РСХА явился сюда, каковой была скрытая цель его визита и чего он ожидал, чего добивался от Геринга — так и осталось его неисповедимой тайной. Создавалось впечатление, что и прибыл-то он только для того, чтобы продемонстрировать некогда всесильному Герингу свое полнейшее, а посему убийственное безразличие. Иное дело Франк; тот ожидал, что Геринг если и не бросится к ногам Кальтенбруннера, то, по крайней мере, начнет умолять его о спасении, о пощаде, о снисхождении.
Однако рейхсмаршал и остальные заключенные тоже смотрели на пришельца молча, взглядами, в которых любопытство смешивалось с неверием и ненавистью, а надежда — со страхом.
Так ни слова и не произнеся, Кальтенбруннер медленно, как старая обленившаяся горилла, развернулся и вышел
[89]
. А через полчаса в камере вновь появился оберштурмбаннфюрер Франк. Теперь он уже не казался таким агрессивным и самоуверенным, как прежде, однако и растерянным тоже не выглядел.
— Адмирала Канариса наш Кальтенбруннер казнил чуть ли не собственноручно, — как бы извиняясь за нерешительность начальника Главного управления имперской безопасности, проговорил он. — А вас, господин Геринг, пока что решил попридержать.
— Это не он решил, — удрученно ответил Геринг. — Так решили те, кто действительно способен принимать решение по данному вопросу.
— И не спешите радоваться: только что поступил приказ рейхсштатгальтера округа Обердонау господина Эйгрубера, которым объявлено, что все лица, которые отказываются выполнять волю фюрера, заражены пораженческими настроениями или не пожелают защищать вверенную ему как рейхсштатгальтеру территорию с оружием в руках, будут расстреляны на месте, невзирая на чины и должности.
— Причем здесь Эйгрубер?! — попробовал изумиться Ламмерс. — С каких это пор смертные приговоры?…
— В создавшейся фронтовой ситуации вся власть переходит в руки рейхсштатгальтеров, — прервал его Франк, проявляя умилительное многотерпение. — Кстати, я что-то не слышал от вас, господа, просьб о помиловании и спасении. А ведь появление Кальтенбруннера давало вам шанс. Особенно вам, полковник фон Браухич. Или вы рассчитываете, что здесь появится фюрер?
— Как адъютант я обязан разделить судьбу своего командира, — довольно спокойно ответил отпрыск древнего прусского военно-аристократического рода.
— Это будет несложно. Правда, вряд ли ваше геройство будет оценено.
— Когда перед оккупацией Чехословакии некоторые фельдмаршалы и генералы пытались здесь, на совещании в ставке «Бергхоф», сдерживать фюрера, мой отец, генерал Вальтер фон Браухич, произнес фразу, которая сломила их упрямство и нерешительность, а затем стала нашим родовым девизом: «Я — солдат, — сказал он. — И мой долг — повиноваться!»
— Хорошие солдаты, осознающие свой долг, в этих камерах не сидят, а сражаются за Германию, — возразил Франк.
— Это вы о себе, оберштурмбаннфюрер? — саркастически поинтересовался полковник, которого стали раздражать откровения Франка.
— Кроме того, ни для кого не секрет, что ваш отец был убежденным монархистом. Кому не известно, что воспитывался он при императорском дворе и почти всю свою юность провел в роли пажа императрицы?
— Фельдмаршал фон Браухич всегда гордился своим аристократизмом и своей приближенностью к императорскому двору.
Как, впрочем, и мой дед, генерал кавалерии его императорского величества.
Бравирование аристократизмом рода Браухичей, к которому прибег полковник, оказалось явным перебором, переполнившим чашу терпения оберштурмбаннфюрера.