– Не знаю, может быть, я использовала кризис, вызванный
болезнью моей матери, – наконец заговорила она. – Я не могла не стать
медсестрой. У меня не было другого выбора. Вот в чем простая истина: я не могу
жить, видя, как страдает мир. Я не могу найти оправдание комфорту или
удовольствиям, когда страдают люди. И не знаю, как могут делать это другие.
– Ты, конечно, не думаешь, что сможешь все изменить,
Гретхен.
– Нет, но я могу потратить свою жизнь на помощь множеству
конкретных людей. Только это и имеет значение.
Этот рассказ так меня расстроил, что я не мог усидеть на
месте. Я встал, расправил затекшие ноги, подошел к окну и взглянул на
заснеженное поле.
Мне было бы проще с этим смириться, будь она убитым горем
или умственно неполноценным человеком, или же внутренне конфликтующей,
нестабильной личностью. Но оба варианта были далеки от истины. Я находил ее
практически непостижимой.
Она оказалась такой же чужой мне, как и мой смертный друг
Николя много десятков лет тому назад. Не то чтобы они были похожи. Но за его
цинизмом, усмешками и вечным бунтарством крылось отречение от самого себя, чего
я понять не мог. Мой Ники, внешне такой эксцентричный и буйный, мог получить
удовлетворение только тогда, когда уязвлял окружающих.
Отречение от самого себя – вот он, корень всего.
Я повернулся. Она наблюдала за мной. У меня опять появилось
отчетливое чувство, что мои слова для нее не так уж важны. Ей не требовалось
мое понимание. В своем роде она была одной из самых сильных личностей, что мне
довелось встретить за всю мою долгую жизнь.
Неудивительно, что она забрала меня из больницы; другая
сиделка вообще вряд ли бы взвалила на себя такую обузу.
– Гретхен, – спросил я, – ты никогда не боишься,
что зря прожила жизнь – что на земле все равно останутся болезни и страдания,
когда тебя уже давно не будет, что все твои деяния во всемирном масштабе ничего
не значат?
– Лестат, – ответила она, широко открыв свои чистые
глаза, – как раз всемирный масштаб ничего и не значит. В отличие от одного
простого поступка. Ну конечно, когда меня не будет, болезни и страдания все
равно останутся. Но важно то, что я сделала все, что могла. Вот мой триумф и
мое тщеславие. Вот мое призвание и мой грех гордыни. Вот мое понимание
героизма.
– Но chéri, это важно только в том случае, если кто-то
ведет счет – если некая Высшая сущность утвердит твое решение, если ты получишь
награду за свои поступки – или хотя бы поддержку.
– Нет, – ответила она, тщательно подбирая слова. –
Это более чем далеко от истины. Подумай о моих словах. Я говорю тебе то, чего
ты явно еще не слышал. Может быть, в этом и тайна религии.
– В каком смысле?
– Бывает, я лежу ночью без сна и прекрасно понимаю, что,
возможно, никакого конкретного Бога нет и что за мучения детей, которые я
каждый день вижу в больнице, никогда не будет искупления. Я перебираю старые
аргументы: как Бог может оправдать страдания ребенка? Этот вопрос задавал
Достоевский. И французский писатель Альбер Камю. Мы сами его постоянно задаем.
Но в конечном счете ответ не имеет значения.
Может быть, Бог существует, может быть – нет. Но несчастья
вполне реальны. Абсолютно реальны, абсолютно неоспоримы. В этой-то реальности и
лежит моя убежденность, ядро моей веры. Я не могу бездействовать!
– А если в час своей смерти никакого Бога не…
– И пусть. Я буду знать, что сделала все возможное. Я могла
бы умереть прямо сейчас. – Она пожала плечами. – Чувства мои не
изменились бы.
– И поэтому ты не испытываешь вины за то, что мы были с
тобой в постели?
Она задумалась.
– Вины? Вспоминая об этом, я чувствую себя
счастливой. – Она сделала паузу, и ее глаза медленно наполнились
слезами. – Я приехала, чтобы встретить тебя, чтобы быть с тобой. И теперь
я могу вернуться в миссию.
Она наклонила голову и в наступившей тишине постепенно
успокоилась, ее глаза просветлели. Она посмотрела на меня и продолжила:
– Когда ты рассказывал, как создал этого ребенка, Клодию…
как привел свою мать, Габриэль, в твой мир… ты говорил, что при этом к чему-то
стремился. Может быть, к тому, чтобы выйти за пределы бытия? Работая до упаду в
больнице, в миссии, я как раз и выхожу за пределы бытия. Я возношусь над
сомнениями и неким… неким безнадежным и черным пятном в моей душе. Не знаю.
– Безнадежное и черное – в этом-то все дело, да? Музыка не
помогала.
– Нет, помогала, но то была ложь.
– Почему ложь? Почему та разновидность добра – игра на
пианино – ложь?
– Потому что она недостаточно много давала людям, вот
почему.
– Да нет, давала. Она давала им удовольствие.
– Удовольствие?
– Прости меня, я выбрал неправильную линию. В своем
призвании ты себя потеряла. Неужели ты не понимаешь, что, играя на пианино, ты
была самой собой? Ты была единственной Гретхен! Вот что означает быть
виртуозом. Но ты решила себя потерять.
– Думаю, ты прав. Музыка просто не для меня.
– О, Гретхен, ты меня пугаешь!
– Но здесь нечего пугаться. Я не говорю, что другой путь
хуже. Если ты своей музыкой, своем пением, своей недолгой карьерой рок-певца,
как ты говорил, приносил пользу, значит, это и был твой вариант. Я приношу
пользу по-своему, только и всего.
– Нет, в тебе живет какое-то яростное самоотречение. Ты
испытываешь жажду любви, как я ночь за ночью испытываю жажду крови. Своей
работой ты наказываешь себя, отрекаешься от плотских желаний, от любви к
музыке, от всего, что похоже на музыку. Ты действительно виртуоз – виртуоз
собственной боли.
– Ты ошибаешься, Лестат, – сказала она с новой улыбкой
и покачала головой. – Ты и сам знаешь, что не прав. Это ты хочешь так
думать о подобных мне людях. Лестат, послушай меня. Если все, о чем ты говорил,
правда, то разве в этом свете не становится очевидным, что тебе суждено было со
мной встретиться?
– То есть?
– Иди сюда, посиди со мной, давай поговорим.
Не знаю, почему я заколебался, почему испугался. В
результате я вернулся к одеялу и сел, скрестив ноги, напротив нее,
прислонившись к стенке книжного шкафа.
– Понимаешь? – спросила она. – Я – представитель
противоположной стороны, о которой ты никогда не задумывался, и я могу принести
тебе именно то утешение, к которому ты стремишься.
– Гретхен, ты же ни на секунду не поверила в то, что я о
себе рассказал. И не можешь поверить. Я и не жду, что ты поверишь.