Одни могут сказать, что странные страдальческие морщины на королевском челе образовались оттого, что на чело это давит чужестранный венец, другие могут сослаться на то, что его слишком рано оторвали от близких. Вероятно, какую-то роль играют оба обстоятельства, но их отягчает присутствие злейшего врага рода человеческого — врожденной меланхолии. Королева, его супруга, знала все. Мне казалось, что мысль о несчастье мужа отбрасывает мрачную тень на ее кроткое лицо. Королева производила впечатление доброй, рассудительной, приятной женщины; она не была красавицей и уж во всяком случае не походила на тех наделенных тяжеловесными прелестями и окаменелыми душами дам, которых я описала на предыдущих страницах. Она была худощава, лицо ее, хотя и достаточно выразительное, слишком явно напоминало лица тех, кто принадлежит к правящим королевским династиям и их ответвлениям, почему безоговорочно любоваться им было невозможно. У этой представительницы королевского рода выражение лица было милым и привлекательным, но глядя на нее, вы невольно вспоминали знакомые вам портреты, на которых выступали те же черты, но отмеченные пороком — безволием, сластолюбием или коварством. Однако глаза королевы не имели себе подобных: они излучали дивный свет сострадания, доброты и отзывчивости. Она выглядела не венценосной государыней, а кроткой, нежной и изящной дамой. Облокотившись о ее колени, сидел юный наследник, герцог де Диндоно. Я заметила, что время от времени она внимательно поглядывает на сидящего рядом супруга, видит его внутреннюю отрешенность и старается разговорами о сыне вывести его из этого состояния. Она то и дело наклоняла голову к мальчику, слушала, что он говорит, а потом с улыбкой передавала слова ребенка отцу. Погруженный в печальные мысли, король вздрагивал, выслушивал ее, улыбался, но как только королева, его добрый ангел, замолкала, вновь отдавался во власть своих видений. Сколь грустна и выразительна была эта сцена! Однако ни аристократы, ни честные бюргеры Лабаскура не обратили на нее внимания — во всяком случае, я не заметила, чтобы она тронула или поразила хоть одного из присутствовавших.
Среди придворных, сопровождавших короля и королеву, находилось несколько чужеземных послов и знатных иностранцев, которые в то время жили в Виллете. Дамы уселись на малиновые скамьи, а мужчины, в большинстве, стояли позади них, и шеренга темных костюмов служила выгодным фоном для роскошных женских туалетов светлых, темных и ярких цветов и оттенков: середину занимали матроны в бархате и атласе, перьях и драгоценностях; скамьи на переднем плане, по правую сторону от королевы, были, очевидно, предназначены только для юных девиц — цвета или, я предпочла бы сказать, поросли виллетской аристократии. Здесь не было ни бриллиантов, ни величественных причесок, ни груд бархата или блеска шелков: в девичьем строю царили непорочность, простота и неземная грациозность. Скромно причесанные юные головки, очаровательные фигурки (чуть было не написала точеные, но спохватилась, потому что некоторые из этих «jeunes filles»
[246]
отличались в свои шестнадцать — семнадцать лет таким плотным и крепким сложением, какое среди англичанок бывает лишь у полных женщин не моложе двадцати пяти лет), так вот, очаровательные фигурки в белом, светло-розовом или бледно-голубом навевали мысли о небесах и ангелах. По меньше мере двух или трех из этих «rose et blanche»
[247]
представительниц рода человеческого я знала. Были среди них две бывшие ученицы пансиона мадам Бек — мадемуазель Матильда и мадемуазель Анжелика, — ученицы, коим и на последнем году обучения следовало бы сидеть, по умственному развитию, не в выпускном классе, а в начальном. Английскому языку они учились у меня, и какую же каторжную работу приходилось совершать, чтобы добиться от них мало-мальски толкового перевода одной страницы из «Векфильдского священника».
[248]
Кроме того, я имела удовольствие целых три месяца сидеть напротив одной из них за обеденным столом — количество хлеба, масла и компота, которое она поглощала за «second dejeuner»,
[249]
можно считать одним из чудес света, правда, еще сильнее поражало то, что, насытившись, она прятала в карман множество бутербродов. Такова истина.
Знала я еще одну из этих херувимоподобных девиц — самую красивую или, во всяком случае, не такую надутую и фальшивую, как все остальные; она сидела рядом с дочерью английского пэра, великодушной, хотя и надменного вида, девушкой; они обе явились сюда в свите британского посла. Она (т. е. моя знакомая) была хрупкой и гибкой и ничем не напоминала здешних барышень: прическа ее не походила ни на блестящую гладкую раковину, ни на плотно прилегающий чепчик, видно было, что это настоящие волосы — волнистые, пушистые, спускающиеся длинными мягкими локонами. Она болтала без умолку и, по-видимому, упивалась собой и своим положением в свете. Я старалась не глядеть на доктора Бреттона, но чуяла, что и он заметил Джиневру Фэншо: он затих, односложно отвечал на замечания матери и украдкой вздыхал. Почему же? Ведь он признался, что ему по душе преодолевать препятствия во имя любви, вот перед ним и открылась возможность доставить себе удовольствие. Дама его сердца сияла где-то в высших сферах, приблизиться к ней он не мог, не был он уверен и в том, что она взглянет на него хоть одним глазком. Я следила, снизойдет ли она до этого. Мы сидели неподалеку от малиновых скамей, так что быстрый и острый взгляд мисс Фэншо не мог миновать нас, и действительно, через мгновение она уставилась на нашу компанию, вернее, на доктора и миссис Бреттон. Не желая быть узнанной, я старалась остаться в тени и скрыться от ее взора, а она сперва вперила взгляд в доктора Джона, а потом приставила к глазам лорнет, чтобы получше рассмотреть его матушку; через минуту-другую она со смехом зашептала что-то своей соседке на ухо. Тут началось представление, и она с обычной беспечностью отвернулась от нас и устремила все свое внимание на сцену.
Описывать концерт подробно не стоит, едва ли читателя заинтересуют мои впечатления от него, да, по правде говоря, они того и не заслуживают, так как свидетельствуют о ignorance crasse.
[250]
Юные музыкантши, очень испуганные, дрожащими пальцами изобразили что-то на двух роялях. Мосье Жозеф Эманюель все время стоял около них, но он не обладал силой воздействия на людей, отличавшей его родича, который в подобных обстоятельствах, несомненно, заставил бы своих учениц преисполниться смелости и самообладания. Перепуганные до полусмерти девицы оказались бы у него меж двух огней страхом перед слушателями и страхом перед ним, — а он сумел бы вселить в них храбрость отчаяния, сделав второй страх неодолимым. Господин Жозеф на такое способен не был.
Вслед за пианистками в белом муслине на подмостках появилась внушительная, рослая, неповоротливая дама в белом атласе. Она запела. Ее пение показалось мне похожим на фокусы мага — я не могла понять, как ей удается выделывать такие трюки голосом, который то взлетал недосягаемо высоко, то падал необычайно низко, выкидывая при этом изумительные коленца; однако бесхитростная шотландская песенка, исполняемая простым уличным менестрелем, тронула бы меня гораздо глубже.